Ночи стояли лунные. Каждую ночь луна понемногу убывала; а на заре рядом с ней ярко загоралась утренняя звезда, знаменуя конец ночи, и он чувствовал, как наступает миг пробуждения, видел, как она поднимается сначала на задние ноги, возникая из темноты, колебля, а потом и вовсе разматывая клубок сна, пахнущий молоком. Тогда он тоже вставал, привязывал конец веревки к суку, находил корзину по запаху вчерашнего корма и уходил. С опушки он оглядывался. Ее еще не было видно в сумерках, но он слышал ее, а это было почти одно и то же, – теплое дыхание было зримо над ползучими корнями травы, теплый пар брызжущего из сосков молока плотен и отчетлив на расплывчатой безликой земле.

До ближнего хлева было всего полмили. Вот он уже маячил смутным прямоугольником на фоне беспредельного свитка небес, покрытого таинственными письменами. Собака молча встречает его у ворот, она рассекает темноту, незримая и неслышная, двигаясь где-то на грани зрения и слуха. В первое утро она бросилась на него, заливаясь яростным лаем. Он остановился. Быть может, ему вспомнился другой пес, который остался далеко, в пяти милях отсюда, но всего лишь на миг, ибо таково уж счастье, не изменяющее счастливцу, таково могущество победы, которая изгоняет предательский дух всех прошлых поражений; теперь собака подходит к нему, виляя хвостом, невидимая, мягко льнет к его ногам, и от прикосновения ее теплого, влажного, мягкого языка на мгновение становится ощутимой его собственная, взмахивающая на ходу рука.

В аммиачной духоте хлева, где, просыпаясь, ревет и стучит копытами скот, он совсем теряет ощущение пространства. Но он не останавливается. Отыскав дверцу, он входит в стойло; незрячей рукой он привычно и безошибочно находит ясли. Он ставит корзину на пол и принимается ее наполнять, торопливо и усердно, черпая корм пригоршнями, просыпает половину, и сегодня, как и вчера и позавчера, сам оставляя против себя улику. Встав и повернувшись к двери, он уже различает ее сереющий проем, менее темный и вместе с тем, как это ни странно, ничуть не более светлый, чем все окружающее, словно, едва он отвернулся, в черную пустоту вставили прямоугольный кусок непрозрачного стекла, чтобы сделать тьму еще фантастичнее. Теперь он слышит голоса птиц. Скотина ревет все громче, без умолку: он уже явственно видит собаку, поджидающую его у стойла, и понимает, что надо спешить, так как скоро придет кто-нибудь, чтобы задать корм скоту и подоить коров. Он выходит из стойла, медлит немного у двери, словно прислушивается, вдыхает приятный запах коров и лошадей, как счастливый любовник вдыхает запах женского тела, испытывая торжествующее чувство близости ко всей безликой, безымянной женской плоти, способной любить на лоне матери-земли.

Он и собака снова переходят двор в черно-белых рассветных сумерках, наполненных громким, нестройным птичьим гомоном. У загородки, которая теперь отчетливо видна, собака отстает. Он поспешно пролезает сквозь загородку, неуклюже держа корзину обеими руками прямо перед собой и оставляя на сырой траве явственный темный след. На его глазах снова совершается чудо, которое он впервые увидел три дня назад: заря, свет вовсе не льются на землю с неба, а, напротив, источаются самой землей. Под плотным пологом, сотканным из слепых ползучих корней деревьев и трав, в первозданной тьме, среди праха времен и бесчисленных останков, где, не ведая усталости и сна, копошатся сонмища червей и сметены в одну кучу славные кости – Елена Прекрасная [28]и нимфы, усопшие епископы, спасители, и жертвы, и короли, – свет пробуждается, сочится, пробивается кверху по бессчетным тонким канальцам: сперва по корням, потом по былинкам – и, срываясь с них, словно легчайший пар, рассеивается и окропляет скованную сном землю сонным жужжанием насекомых; а потом, просачиваясь все выше, ползет по узорчатой коре, по веткам, по листьям; все стремительней, ширясь и нарастая, наполненный трепетом крыл и хрустальными птичьими голосами, он взмывает ввысь и озаряет безмолвный свод ночи желто-розовыми раскатами. А далеко внизу, в прозрачной дымке, уже встрепенулся провозвестник-петух, и вслед за ним весь курятник, и хлев, и конюшня приветствуют наступающий день. Флюгера на колокольнях ловят юго-западный ветер, и поле ждет пахаря с той поры, как закат благословил воткнутый в землю безлошадный плуг, а теперь неоконченные борозды всплывают из темноты, словно притихшие в полусне волны. И, наконец, встает солнце: оно настигает его, прежде чем он успевает пройти назад полмили. Беззвучный медный рев, пылая, катится по сырой траве, и его одинокая тень, метнувшись далеко вперед, распростершись по земле, неуловимая, убегает все дальше из-под самых ног; земля словно отражает его нелепую, жалкую фигуру, и это отражение, эта тень, возносится на последний холм и, неподвижно повиснув в пространстве, витает в нем до тех пор, пока он сам не поднимется на вершину, а потом она как бы перекидывает невидимый мост через убывающее половодье ночи, и снова движется впереди него, через топкую болотистую низину, и, коснувшись опушки, начинает укорачиваться, вползая на плотную стену листвы, – сначала голова, потом плечи, туловище, шагающие ноги, и, наконец, вся тень выпрямляется на полотнище трепетной листвы на какой-то неуловимый миг, и он, не останавливаясь, пробегает сквозь нее.

Корова стоит на том самом месте, где он ее привязал, и жует жвачку. В огромных, влажных, лишенных зрачков глазах он видит себя – два крошечных одинаковых отражения; из глаз волоокой Юноны он глядит на себя, созерцающего ее такой, какой она некогда представлялась людям [29]. Он ставит перед ней корзину. Она начинает есть. Трепетные тени неугомонной листвы делают ее призрачной и такой же бесплотной, какой только что была его бегущая тень, но это ему только кажется: одно беглое прикосновение удостоверяет и подтверждает ее весомость и объемность в зыбкой путанице теней; одно прикосновение ладони возвращает ее, ощутимую и осязаемую, из бездонности надежды. Присев рядом с ней на корточки, он начинает ее доить.

Потом они вместе едят из корзины. Ему и раньше приходилось есть коровий корм – и жмыхи, и отруби, и овес, и кукурузные початки, и силос, и мякину, – понемногу, но довольно часто, потому что просыпался он вместе с птицами, едва притрагивался к завтраку, оставляя на тарелке больше половины того, что давала ему миссис Литтлджон, а через час ел что-нибудь еще, без разбора, ел то, что спокон веку догмы и предрассудки приучили всех двуногих считать «поганым», безразличный ко вкусу всего на свете, кроме вкуса земли, осыпавшейся штукатурки, расплывшейся краски на изжеванных клочках газеты и жгучей муравьиной кислоты, непоколебимый лишь в одном; он всегда был травоядным, и если ел что живое, то только растения. Потом он убирает корзину. Корм съеден не весь. Остается ровно, почти до грамма, половина того, что он принес, и он отнимает у коровы корзину, вытаскивает ее из-под вздрагивающей морды, которая не перестает жевать, выражая крайнее удивление, вешает на сук, и ему все дается легко, он уже изведал удачу, научился соблюдать осторожность, таиться красть и даже проявлять предусмотрительность; и не изведал он только страсть, алчность, жажду крови и муки совести, не дающие спать по ночам.

Сперва они идут к роднику. Этот родник он нашел в первый же день – мутная влага по капле сочилась из земли там, где переплелись кроны ольхи и бука, непроницаемые для солнца, и, растекаясь, исчезала в сумраке среди корней ближнего ивняка и ольховника. Он расчистил родник, вырыл маленький водоем, который теперь каждое утро бывает полон прозрачной воды, и в него глядится листва, и они, склоняясь над родником, расплескивают ее зеленый узор, и пьют, и их отражения сливаются, и каждый запечатлен навечно, неповторимо, в этом своем дробящемся образе. Потом он встает, берет веревку, и они идут через топкую низину к опушке и входят в лес.

Заря померкла. Приходит день во всей своей откровенной наготе. Солнце стоит теперь высоко в небе. В воздухе по-прежнему не смолкает птичий гомон, но это уже не таинство, не торжественный хорал, возносящийся к небесам у зеленых алтарей, а стелющийся над землей будничный аккомпанемент к будничному делу – добыванию пищи. Птицы, словно цветные молнии, проносятся среди сосен, чьи косматые вершины глухо и неумолчно шепчутся на ветру. Теперь ее уже не надо тянуть за веревку; с этой минуты и до самого вечера они будут идти вслед за светом дня, не обгоняя его. У них та же цель – закат. Они стремятся к ней вместе с солнцем по той же извечной орбите. Они следуют за пылающим и беспечным солнцем такие же беспечные, но не пылая, как оно, под сенью стволов, мелькающих, словно спицы, с помощью которых солнце вращает земной шар на его оси, мощно, неторопливо исторгая его из недр тьмы, и брезжит рассвет, и занимается заря, наступает утро, ленивым потоком разливается полдень, поднимается все выше, к апогею, и венец света украшает чело безвозвратно падших серафимов. Солнце высится отвесным желтым столбом. Оно тяжко давит на плечи, когда он, с трудом сгибая непослушные, разъезжающиеся ноги, наклоняется и срывает сперва сочную траву, потом цветы. Он рвет яркие дикие маргаритки, эти щедрые дары новорожденного лета, изобильного и расточительного. Порой его неловкая, плохо повинующаяся рука, вместо того чтобы обломить стебелек, скользит по нему, и на ладони остается лишь горстка смятых, изуродованных лепестков. Но прежде чем вернуться к ней, в недвижную полуденную тень, он успевает собрать много цветов. У него их даже больше, чем нужно; ему и двух цветков хватило бы с избытком. Он кладет траву перед ней, и из-под его неуклюжих, вслепую шарящих рук возникает, тут же расползаясь, жалкое подобие венка. Когда он надевает венок ей на голову, цветы рассыпаются, катятся по ее крутому лбу и жующей морде; трава и цветы смешиваются, превращаясь в нескончаемую жвачку. Челюсти мерно двигаются, и с губ свисает последний цветок.

вернуться

28

Елена Прекрасная– в греческой мифологии спартанская царица, прекраснейшая из женщин, – чьей руки добивались десятки героев Эллады. Была выдана замуж за Менелая, но увлеклась сыном троянского царя Парисом и бежала с ним в Трою, из-за чего началась Троянская война. После падения Трои Елена, прощенная Менелаем, возвращается в Спарту.

вернуться

29

В античной мифологии Юнона (Гера) – верховная олимпийская богиня, жена Юпитера (Зевса). Известно, что в некоторых частях Греции ее почитали в виде коровы. Постоянный эпитет Геры в «Илиаде» Гомера – «волоокая».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: