– Не сюда, – сказал он.

Мальчик прошел через галерею и стал спускаться с крыльца в своем тесном комбинезоне, который жестко топорщился на его тощих боках. Прежде чем нога его коснулась земли, он что-то вытащил из кармана и запихнул в рот; уши его снова едва заметно задвигались вместе с челюстью.

– Хуже крысы, правда? – сказал приказчик.

– Какая, к черту, крыса! – сказал Варнер, хрипло дыша. – Хуже козла в огороде. Вот увидишь, как он разделается с ремнями, вожжами, холстами и подпругами, заберется в лавку с черного хода, все слопает, сожрет меня, вас и его – всех троих. А потом, не сойти мне с этого места, и отвернуться-то страшно будет – а ну как он перебежит дорогу и примется за хлопкоочистилку и кузню. Ну, вот что. Если я еще хоть раз поймаю его здесь, то поставлю в лавке медвежий капкан. – И он вместе с приказчиком вышел на галерею. – Доброе утро, джентльмены, – сказал он.

– Кто это был, Джоди? – спросил Рэтлиф.

Не считая приказчика, державшегося в отдалении, стояли только они двое, и теперь, когда они были рядом, стало заметно сходство между ними – сходство смутное, неуловимое, неопределенное, не во внешности, не в манере говорить, одежде или складе ума; и уж конечно, не во внутреннем облике. Тем не менее сходство было, так же как было и неискоренимое различие, потому что на Джоди легла печать его судьбы; придет время, и он состарится; Рэтлиф тоже; но того, в шестьдесят пять лет, поймает и женит на себе девчонка, которой не будет и семнадцати, и до конца его дней станет мстить ему за свой пол; Рэтлифа же – никто и никогда.

Паренек медленно брел по дороге. Он снова вынул что-то из кармана и сунул в рот.

– Это мальчишка А. О., – сказал Варнер, – клянусь богом, я сделал все, чтоб его отвадить, разве только яду в витрину не подсыпал.

– Как? – сказал Рэтлиф. Он быстро окинул взглядом все лица; на собственном его лице промелькнуло не только удивление, но почти испуг. – Я думал…позавчера вы, ребята, сказали мне… вы мне сказали, что приезжала женщина, молодая женщина с ребенком… И вот теперь… – сказал он. – Как же так?

– Это другой, – сказал Варнер. – Чтоб у него ноги поотсыхали! Ну, что, Эк, говорят, ты поймал одну из своих лошадей?

– Да, поймал, – сказал Эк. Он и мальчик покончили с галетами и сыром, и теперь он сидел у стены, держа в руках пустой пакет.

– Да, ту самую, – сказал Эк.

– Па, а вторую ты подари мне, – сказал мальчик.

– Ну и что же?

– Она себе шею сломала, – сказал Эк.

– Это я знаю, – сказал Варнер. – Но как? – Эк не шевелился. Глядя на него, они почти воочию могли видеть, как он выбирает и накапливает слова, фразы. Варнер, глядя на него сверху вниз, засмеялся хриплым натужным смехом, со свистом всасывая воздух сквозь зубы. – Я расскажу вам, как было дело. Эк с мальчишкой пробегали за ней почти сутки и наконец загнали ее в тот тупик, что возле дома Фримена. Они сообразили, что через Фрименов восьмифутовый забор ей не перескочить, ну вот и натянули у входа в тупик, на высоте трех футов от земли, веревку. Ну а лошадь, понятное дело, когда добежала до конца тупика и уперлась в конюшню Фримена, поворотила, как Эк и рассчитывал, назад и понеслась по тупику, ни дать ни взять вспугнутая ворона. Наверно, веревки она и не заметила. Миссис Фримен выбежала на крыльцо и все видела. Она говорит, что когда лошадь налетела на веревку, она была похожа на большую рождественскую шутиху. Ну, а второй твоей лошади и след простыл, так, что ли?

– Да, – сказал Эк. – Я не углядел даже, в какую сторону она побежала.

– Подари ее мне, па, – сказал мальчик.

– Погоди, прежде надо ее поймать, – сказал Эк. – А там видно будет.

Вечером того же дня бричка Рэтлифа стояла у ворот Букрайта, и сам Букрайт стоял рядом, на дороге.

– Ты ошибся, – сказал Букрайт. – Он вернулся.

– Он вернулся, – сказал и Рэтлиф. – Я неверно судил об его… ну, не выдержке, это не то слово, и, уж конечно, не об отсутствии выдержки. Но я не ошибся.

– Чепуха, – сказал Букрайт. – Вчера его целый день не было. Правда, никто не видел, чтоб он ехал в город или возвращался оттуда, но всякому ясно, что он был там. Ни один человек, даже если он Сноупс, не допустит, чтоб его родича сгноили в тюрьме.

– Он недолго там просидит. До суда остается меньше месяца, а потом, когда его упекут в Парчмен [43], он снова будет на свежем воздухе. И даже снова станет работать по хозяйству, пахать. Конечно, это будет не его хлопок, но ведь он никогда не выручал за свой хлопок достаточно, чтобы хоть как-нибудь перебиться.

– Чепуха, – сказал Букрайт. – Ни за что не поверю. Флем не допустит, чтоб его отправили на каторгу.

– Допустит, – сказал Рэтлиф. – Потому что Флему нужно погасить все эти ходячие векселя, которые то и дело появляются то здесь, то там. Он хочет избавиться навсегда хотя бы от некоторых.

Они поглядели друг на друга – Рэтлиф, серьезный и спокойный в своей синей рубашке, Букрайт тоже серьезный, сосредоточенный, нахмурив черные брови.

– Но ведь ты, кажется, говорил, что вы с ним вместе сожгли эти векселя?

– Я говорил, что мы сожгли два векселя, которые дал мне Минк Сноупс. Но неужто ты думаешь, что кто-нибудь из Сноупсов хоть в чем-то может целиком довериться клочку бумаги, который можно спалить на одной спичке? Или ты думаешь, кому-нибудь из Сноупсов это невдомек?

– Вот как, – сказал Букрайт. – Ха, – сказал он невесело, – небось ты и Генри Армстиду вернул его пять долларов.

Рэтлиф отвернулся. Лицо его изменилось; на нем мелькнуло какое-то мимолетное, лукавое, но не смеющееся выражение, потому что глаза не смеялись; потом оно исчезло.

– Мог бы вернуть, – сказал он. – Но не сделал этого. Мог бы, будь я уверен, что на этот раз он купит что-нибудь такое, что убьет его до смерти, как сказала миссис Литтлджон. И кроме того, я защищал не Сноупса от Сноупсов. И даже не человека от Сноупса. Я защищал даже не человека, а безобидную тварь, которой одно только и надо: ходить да греться на солнце, которая никому не могла бы причинить зла, даже если б захотела, и не захотела бы, даже если бы могла, все равно как я не стал бы стоять в стороне и смотреть, как крадут кость у собаки. Нет, я создал их Сноупсами, и не я создал тех людей, что сами подставляют им задницу. Я мог бы сделать больше, но не стану. Слышишь, не стану!

– Хватит, – сказал Букрайт. – Легче на поворотах, перед тобой просто холмик. Говорю тебе – хватит.

2

Оба дела – Армстид против Сноупса и Талл против Экрема Сноупса (да и вообще против всех Сноупсов и даже против Варнера, которого, как знал весь поселок, обозленная жена Талла тоже старалась запутать) – по взаимной договоренности сторон слушались в суде другого округа. Вернее – по договоренности трех сторон, потому что Флем Сноупс наотрез отказался признать иск, сплюнув в сторону, невозмутимо заявил: «Это не мои лошади», – и снова принялся строгать свою дощечку, а смущенный и растерянный шериф стоял перед прислоненным к стене стулом, держа в руках повестку, которую он пытался вручить.

– А какой был бы прекрасный случай для этого сно-упсовского семейного адвоката, – сказал Рэтлиф, когда узнал обо всем. – Как бишь его… Ну этот отец-молодец, этот Моисей, у которого полон рот всяких прибауток, а за штаны цепляется множество сыновей, неизвестно откуда взявшихся. Просто удивительно, как это получается – мне бесперечь твердят об этих людях, а я все не могу запомнить имен. Словом, этот А. О. Вечно у него не хватает терпения обождать. Может, во всей его практике это была бы единственная тяжба, где простофиля клиент не стал бы вмешиваться и затыкать ему рот, и только сам судья имел бы право сказать ему: «Заткнись».

Так что ни коляски Варнера, ни брички Рэтлифа не было среди потока фургонов, повозок, верховых лошадей и мулов, который хлынул к Уайтлифской лавке, что в восьми милях от поселка, не только с Французовой Балки, но и отовсюду, так как к этому времени то, что Рэтлиф назвал «техасской болезнью», эта пятнистая порча, эта лавина бешеных, неуловимых лошадей, разлилась на двадцать, а то и на тридцать миль окрест. И когда начали подъезжать люди с Французовой Балки, около лавки уже стояло десятка два фургонов с выпряженными и привязанными к задним осям лошадьми и еще вдвое больше оседланных лошадей и мулов стояло в ближней рощице, и заседание решено было перенести из лавки под соседний навес, куда осенью свозили хлопок. Но к девяти часам оказалось, что все желающие не поместятся даже под навесом, и заседание снова перенесли, теперь уже прямо в рощу. Лошади, мулы и фургоны были убраны оттуда; из сарая притащили единственный стул, колченогий стол, толстую Библию, которой, судя по ее виду, часто и с любовью пользовались, как старым, но безотказным инструментом, календарь и подшивку «Законодательных постановлений штата Миссисипи» за 1881 год с одной-единственной тонкой замусоленной трещиной по корешку, словно хозяин (или тот, кто ими пользовался) открывал их всегда на одной и той же странице, но зато очень часто, четверо специально отряженных людей мигом съездили в повозке за милю от лавки в церковь и вернулись с четырьмя деревянными скамьями для тяжущихся, их родственников и свидетелей; позади рядами стояли зрители – мужчины, женщины, дети, серьезные, внимательные, опрятные, не в праздничных нарядах, конечно, но в чистой рабочей одежде, надетой с утра по случаю предстоящих субботних развлечений – сидения около деревенской лавки или поездки в ближний город, в той самой одежде, в которой они в понедельник выйдут на поле и будут носить ее всю неделю, до вечера будущей пятницы. Мировой судья, аккуратный, маленький, пухлый старичок с ровными, чуть вьющимися седыми волосами, словно сошедший с добродушной карикатуры на всех дедушек на свете, был в безукоризненно чистой сорочке, но без воротничка, с белоснежными, сверкающими, крахмальными манжетами и манишкой, в очках со стальной оправой. Он сел за стол и поглядел на них – на серую женщину в сером платье и шляпке, недвижно уронившую на колени руки, бледные и узловатые, словно корни, выкорчеванные на осушенном болоте; на Талла в выцветшей, но свежей рубашке и в комбинезоне, не только чисто выстиранном, но выглаженном и накрахмаленном его женщинами, со складкой не посередке штанин, а с боков, так что каждую субботу с утра они бывали похожи на короткие детские штанишки, на его безмятежно голубые, невинные глаза над шелковистой, как кукурузная метелка, бородой месячной давности, скрывавшей почти все его обрюзгшее лицо и придававшей ему какой-то неправдоподобный, нелепо блудливый вид, но не такой, словно он вдруг после долгих лет предстал перед другими мужчинами в своем настоящем обличье, а такой, будто изображение святого младенца кисти старого итальянского мастера испоганил какой-нибудь скверный мальчишка; на миссис Талл, крепкую, пышногрудую, но немного нескладную женщину, чье лицо пылало суровым негодованием, которое за этот месяц, казалось, нисколько не возросло, но и не угасло, а просто устоялось, и, странное дело, всем почти сразу же стало казаться, что негодует она не на кого-либо из Сноупсов и не на кого другого из мужчин в отдельности, но на всех мужчин вместе взятых, на весь мужской пол, и сам Талл вовсе не пострадавший, а предмет ее негодования, – она сидела по одну сторону от мужа, а старшая из четырех его дочерей – по другую, словно обе они (или, по крайней мере, миссис Талл) не просто боялись, что Талл вдруг вскочит и убежит, но твердо решились не допускать этого; на Эка с мальчиком похожих как две капли воды, только один ростом повыше; на приказчика Лампа, в серой кепке, в которой кто-то признал ту самую, что была на Флеме Сноупсе в прошлом году, когда тот уезжал в Техас, – Лэмп сидел, быстро моргая и глядя на судью упорно и злобно, как крыса, и в бесцветных стариковских глазах судьи за толстыми стеклами очков появилось не только удивление и замешательство, но и что-то очень похожее на страх, как и у Рэтлифа, когда он стоял на галерее месяц назад.

вернуться

43

Парчмен– тюрьма штата Миссисипи в городе того же названия. Заключенные Парчмена, как правило, работают на хлопковых плантациях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: