Во время прослушивания записанных фрагментов он танцевал, кружа по студии с закрытыми глазами, напевая, дирижируя и сопровождая рисунки тем размашистыми движениями. Женщина видела это на фотографиях. Невинность, наивность, всепоглощающая серьезность. В ответ можно было пожать плечами, рассмеяться, снисходительно покачать головой. Но она этого не сделала, потому что перед ней была сама молодость, ее трагедия. Почтительное молчание представлялось единственным подходящим ответом.

Кадры, которые сейчас показывали по телевизору, были сняты спустя двадцать семь лет после первой записи вариаций. Двадцать семь лет. Целая (пусть и короткая) жизнь, которую пианист, судя по всему, исчерпал без остатка. Руки его временами дрожали — неимоверным усилием воли приходилось заставлять их двигаться в нужном темпе. Он стонал. Шевелил губами.

Кадры вызывали в ней отвращение. Она положила партитуру на колени, чтобы следить за игрой. Знал ли пианист, что умирает? Казалось, его передергивало от этого знания. Своим обрюзгшим телом он как бы втиснулся в музыку, отгородившись сгорбленной спиной от окружающей его действительности — ламп, техников, часов. Вопреки разуму он превратился в щит, яичную скорлупу, внутри которой был наедине с Бахом. В это же самое время эти интимные отношения снимались на пленку, чтобы через много лет женщина смогла увидеть их на экране телевизора. Непристойное зрелище, от которого ты дистанцировался уже тем, что смотрел. Фарс.

Он начал двадцать пятую вариацию, драматическую кульминацию всего произведения. Адажио. Гульд выбрал самый медленный темп, насилу успевая удерживать в мыслях основной рисунок. Драма почти не развивалась.

Это безысходность, подумала женщина. Я вижу человека, который знает и не знает одновременно, не видит выхода и пытается укрыться под тесной мантией отчаяния, которую держит перед ним Бах. Сюда, проденьте же руки в рукава, я подниму воротник, чтобы пальто ладно сидело в плечах. Теперь играйте.

Пока он играл, он забыл о зрителях, а играл он бесконечно долго. Мелодия затерялась, нога соскальзывала с педали, ноты (такие ясные в его голове) звучали бессвязно. Он парил над бездонным трагизмом адажио, ничего не создавая, не заявляя, не выражая. Он осторожничал. Острые пальцы взмывали над клавиатурой и быстро, слишком быстро, как будто нарушая запрет, стремительными ударами птичьих клювов били по клавишам. Никакой динамики. Никакого рисунка. Он сознательно раздроблял целое до неузнаваемости.

С чуть приоткрытым ртом он стучал по клавишам едва уловимыми движениями, на расстоянии десяти сантиметров от своего лица.

Женщине стало стыдно за то, что она явилась свидетельницей такой близости, какую не следовало выставлять напоказ. Никто не должен был этого видеть. Этого душераздирающего свидания Гульда с Бахом.

Открыв крышку рояля, она не стала закреплять ее на самом высоком уровне, не желая слушать, как из широкой пасти инструмента извергается весь этот гам. Она лишь чуть-чуть приподняла крышку, чтобы выпустить звук из заточения и позволить струнам свободно дышать. Включила лампу. Открыла ноты. Ария. Соль мажор. «Это наша мелодия». Женщина опустила на колени мускулистые руки с прожилками вен и посмотрела на ноты.

Много лет назад ей предложили поучаствовать в одной популярной телевизионной передаче, предоставив право привести с собой еще нескольких гостей. Она пригласила знакомого пианиста, который записывал в тот момент полное собрание сочинений Баха для клавира, а незадолго до этого у него вышел диск с «Гольдберг-вариациями». Они размышляли на пару, какую из них ему сыграть в программе — что-то виртуозное, трудное, неожиданное? Нет. Арию. Эта мелодия понравится всем.

Дочь сидела среди публики на высокой трибуне. На ней был оранжевый велюровый свитер, который раньше носила женщина. Она общалась с техниками, режиссером и ведущим программы в надежде заручиться приглашением на следующую передачу с участием ее любимого певца. Женщина, ее мать, устроилась сбоку на сцене и наблюдала за пианистом, готовившимся к выступлению. Как только он сыграл первые ноты арии, в фабричном зале, перестроенном в телевизионную студию, повисла напряженная тишина. Она оглядела зрителей и увидела подсвеченное теплым оранжевым светом (в тон свитера) лицо дочери. Миниатюрные ручки, большая грудь, узкие плечи. Лицо.

Блеск белых зубов в чуть раздвинутых губах, широко раскрытые глаза, устремленные на рояль вдалеке, отброшенные назад волосы. Луч света скользнул по нежному пушку на ее висках. Она не шевелилась и жадно слушала музыку. Молодой, здоровый аппетит, подумала женщина. Она пробовала на вкус все без предрассудков — будь то чудаковатые шлягеры ее любимца или шедевр Баха. Без лишних вопросов она оставляла лишь то, что трогало ее сердце. Она не утруждала себя критикой, так как была слишком молода, слишком доброжелательна или еще недостаточно ожесточена. В самом никудышном исполнении она всегда отыскивала красоту, мужественно переступая через любые ошибки. При этом она прекрасно слышала фальшь, понимала, почему та или иная интерпретация была скучной или претенциозной. Чуткие уши, наполовину прикрытые мягкими волосами, маленькие, совершенные.

Когда прозвучали последние такты, она наклонилась вперед — ее полудлинные волосы упали вниз — затем выпрямилась и, счастливо улыбаясь, зааплодировала.

Усилием воли женщина медленно подняла руки. На секунду она оперлась ими о пюпитр, как будто стараясь удержаться, чтобы не упасть головой на клавиши. Потом распрямила спину и подвинула ноты, поставив первую вариацию точно посередине. Соль мажор. Первый танец.

ВАРИАЦИЯ 1

Наспех поужинав и побросав грязную посуду в раковину, она усадила сына в прогулочную коляску — без коляски он то и дело останавливается, с любопытством рассматривая собачьи какашки или норовя сорвать бузину с каждого куста. Еще светло, тепло, не надо возиться с куртками. Окна закрыла, ключи взяла?

Дочка танцует перед домом и тихонько напевает себе под нос: «Три гуся сидели в овсяной соломе и плакали…» На ней широкая юбка с белыми и розовыми оборками. На маленьких ножках мощные сандалии. В нетерпеливом ожидании она поворачивается лицом к матери и мальчику. Ну что, пошли уже?

На всех парусах они мчатся по улице. За окнами ужинают, кто-то моет посуду. Мать плавно лавирует с коляской по мостовой в такт неспешной песенки про гусей, которую они распевают во весь голос. Мальчик прижимает кулачки к перекладине коляски и изображает руль. Девочка держится за коляску одной рукой и раскачивается на каждом повороте.

Они проходят привычные места. Тюльпанное дерево со срезанными листьями. Сад с прудиком и мостиком для почтальона. Злую собаку за устрашающе низким забором. Лестницу с дорожкой для инвалидной коляски. Машин, велосипедов нет? Тогда понеслись! На другой стороне дороги снова вверх на полном ходу! Из коляски падает мишка, мальчик кричит; какой же у него низкий голос, просто не верится, что обладателем этого баса может быть трехлетний ребенок. Они останавливаются, и девочка вприпрыжку бежит назад, чтобы подобрать потерянного мишку. Заботливо водружает его за широкую спину своего благодарно бурчащего братика.

На улице ни ветринки. Из садов доносится запах левкоя. А вот и районный центр — серая постройка с плоской крышей. Он расположен на площади, где лишь совсем недавно посадили молодые саженцы, редкие стволы со скромными кронами, пропускающими свет. Со всех сторон собираются дети, в группах или в сопровождении родителей. Мальчик с воодушевлением приветствует знакомых и пытается привстать. Дочка демонстрирует свою юбку подруге чуть постарше, и та с восхищением кивает: «Красота!»

Мать провозит коляску сквозь настежь раскрытые двери и освобождает мальчика. Не отпуская своего мишку, он тут же начинает бегать туда-сюда по серому помещению с блеклым линолеумом, мимо придвинутых к стенам стульев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: