— Если вам хочется узнать, какую именно перемену произвела в наших учениках поездка в Хиросиму, мы можем показать вам сочинения, которые они написали, вернувшись.
— Не могу говорить с уверенностью, не прочитав их… даже если обычный ребенок, побывав в Хиросиме, вернется изменившимся, это уже немало, вам не кажется?
— Нам кажется, что олигофрения придает детям особую чувствительность к тому, что по-настоящему важно.
— Рада услышать, что есть воспитатели, которые понимают это. И значит, во время поездок в Хиросиму такие, как вы, люди, преданные своей профессии, все время будете рядом и проследите, чтобы реакции детей были такими, как надо, вы ведь хотели сказать именно это?
— Не видя перемен, которые произошли с детьми, мы, Мариэ, вряд ли можем судить справедливо, — вмешался я. — Но вы, как я понимаю, считаете, что лучше вообще воздержаться от демонстрации последствий атомной бомбардировки тем, кто еще очень мал или имеет умственные отклонения. Я правильно понял?
— Так думают многие матери, но нам хотелось бы убедить их взглянуть на это иначе, — поспешно вставили девушки.
— Ну, я безусловно смотрю на это иначе, — сказала Мариэ. — Одна американская писательница, с чьими работами я познакомилась еще в колледже, а теперь изучаю их со своими студентками, пишет, что все, что происходит с нами после Хиросимы, связано с этой трагедией. И я абсолютно с этим согласна. Я уверена, что несчастье, случившееся с моим мальчиком, связано с тем, что он родился после Хиросимы… Хотя мне и не стоит говорить об этом с таким пафосом.
— Почему же? Мы тоже так думаем. Поэтому и хотим показать детям, что же случилось в Хиросиме.
— Но ведь столько жестокого, безобразного, даже губительного происходит и в школе, и дома.
Разве и вы, молодые учительницы, и сами дети не сталкиваетесь с этим ежедневно, хотите вы этого или нет? Признав, что наш мир, — это мир после Хиросимы, мы должны собрать волю в кулак и жить дальше. Показать Хиросиму детям с умственными отклонениями — отлично. Дать возможность увидеть своими глазами весь ужас того, что случилось, — идея достойная. Если при этом вам удастся показать связь между тем, что они увидят, и тем, что происходит в школе и в семье, не просто как идею, которую вы вкладываете им прямо в рот, а на примере их ежедневного опыта, — это действительно будет огромным достижением. Но если вы радуетесь, находя в их сочинениях следы положенной в рот «идеи», тогда, я думаю, вам не к чему утруждать себя, во всяком случае, когда речь идет о моем сыне.
Видно было, что девушки больше не в состоянии спорить с Мариэ или даже попробовать снова заговорить со мной, ведь я не возразил, а слушал молча. Они покраснели — загар приобрел заметный красноватый оттенок — и выглядели подавленными. Поклонившись, они повернулись, чтобы уйти, и друг за дружкой спустились по узкой лесенке в булочную: бока, выпирающие из джинсов, нависали над мощными, как колонны, ногами. Глядя им вслед, жена вздохнула:
— Чудные воспитательницы! Только представьте, как тяжело им работать, а они вкладывают столько души.
Я совершенно искренне с ней согласился.
— Да, присоединяюсь. Именно таких наставниц мне бы хотелось для Мусана, — добавила Мариэ, глядя им вслед распахнутыми глазами и вызывая во мне сочувствие мелькнувшим в них отблеском сожаления…
Вот так я подружился с Мариэ, которая некоторое время спустя появилась во время голодовки протеста в парке Сукиябаси — не столько из интереса к политике или правам человека как таковым, сколько желая помочь лично мне. Не будучи активистами, принимавшими участие в сборе средств или державшими плакаты с протестами, Мариэ и три сопровождавших ее юноши все время делали что-то полезное: поддерживали чистоту вокруг палатки, переставляли обувь посетителей от входа к выходу, устроенному с противоположной стороны, аккуратно выстраивая ее так, чтобы, выходя, любой сразу нашел свою пару.
А однажды, вернувшись с обеда, она сделала то, что я вряд ли когда-нибудь забуду. Подошла ко мне, — что само по себе было уже необычно, — держа в руках термос, вынула пластмассовую чашечку из прилагавшегося к нему набора и налила в нее жидкости. Думая, что там что-то вроде холодного чая, я глотнул и почувствовал вкус лимона и меда, приправленных букетом разных трав, — питье было густым, как патока, и, вероятно, более питательным, чем обычная твердая пища. Строгих и жестких правил для участников акции не было, но, согласившись быть с теми, кто объявил голодовку, я принял решение пить только воду, да и ею пользоваться умеренно, и теперь не совсем понимал, имею ли право допить все до дна. Но С, мой сосед по палатке, специалист по периоду оккупации и человек, усвоивший во время стажировок в Америке практический взгляд на вещи, подхватил чашку, которую я поставил возле колена, и, судорожно двигая кадыком, осушил ее. Потом, сияя, объявил, что питье восхитительно, после чего термос и чашечки стали переходить туда-сюда, из рук в руки, и в конце концов обошли всех, кто тут был.
Вечером Мариэ появилась еще раз и, прежде чем войти и забрать термос, легко опустилась на колени перед откинутым низким пологом. Застыв в этой позе, она игриво вытянула в нашу сторону свой ясно очерченный подбородок. Сидя на своем месте, я видел у нее за спиной осанистую пожилую женщину, в лице которой ощущалось сходство с Мариэ; с улыбкой глядя на меня, она держала за руку светящегося безмятежностью Мусана. Теперь, когда работы у палатки были закончены, Мариэ встретилась здесь со своей матерью, пришедшей вместе с мальчиком, скорее всего, чтобы всем вместе пойти куда-нибудь на концерт. Безмятежное спокойствие на лице мальчика и благородные манеры пожилой дамы, а также забота, которую все время проявляла к нам Мариэ, превратили голодовку протеста в нечто вполне цивилизованное и свободное от мучительных последствий, и это доставляло мне большую радость.
В последний вечер нашей акции полил дождь и задул ураганный ветер. Мы чувствовали, что верх палатки опускается ниже и ниже, но сознание было таким замутненным, не столько от голода, сколько от недосыпа, что никто толком не осмотрел прогнувшийся потолок, с которого одиноко свисала голая лампочка. А когда я приподнялся, приветствуя С, вернувшегося из редакции газеты, куда он уходил писать статью, тот сразу же занял освободившийся кусочек пространства, и мне уже некуда было лечь. Спустя некоторое время надо мной сжалился господин Ко, поэт- дзайнити, и едва я протиснулся в щель у него за спиной, как брезент над нашими головами провис наподобие грыжи, и всем стало ясно, что неприятность нешуточная. Однако и теперь, лежа впритирку друг к другу и ежась под набегающими струями дождя, мы не могли придумать, что же предпринять. И вот тут у палатки появились трое юношей в непромокаемых плащах. Осторожно, чтобы не повредить материю, они отчерпали заливавшую с крыши воду, воткнули подпорку и тем избавили нас от опасности наблюдать, как струи дождя опять наполняют брезент. Когда на другое утро я спросил лидера активистов об этой троице, судя по всему продежурившей возле нас во избежание новых неприятностей всю ночь, он сказал: «Это те парни, что приходили вместе с преподавательницей из женского колледжа; теперь уже распрощались. Похоже, не примкнут к движению, но в эту ночь поработали хорошо, это точно».
В тот день трехдневная голодовка закончилась, и, стоя возле уже свернутой палатки, мы обсуждали, как вести себя на предстоящей пресс-конференции. Неожиданно, будто сотканная из воздуха, возле меня появилась Мариэ. С Мусаном и тремя молодыми друзьями она ехала на два дня в Идзукогэн, в свой летний дом. Припарковаться было некуда, и ее молодые спутники сейчас объезжали вокруг квартала, а она выскочила, чтобы передать мне бритвенный прибор: вероятно, уже накануне я выглядел страшно заросшим. В результате, когда в вечерних новостях показали нашу пресс-конференцию, я, единственный из участников, выглядел свежим и смотрелся как-то странновато на фоне своих усталых, заросших трехдневной щетиной товарищей.