Мы ошеломлены: при нашей бедности на эти деньги можно прожить неделю. Постепенно ошеломление сменяется отчаянием: столько нам не наскрести. И вот уже мы смотрим на нее с ненавистью: ведь каждый может ее иметь; каждый, у кого есть такая сумма; а мы не можем. Потом эта ненависть обращается на нас самих: ведь нам уже за тридцать, у других в этом возрасте есть дома, машины и счет в банке, у нас же нет ничего. Мы проиграли жизнь; проиграли будущее; а теперь проиграли и эту ночь. И, погасив сигарету, мы уходим.
Она (вдогонку). Восемьдесят.
Мы резко оборачиваемся. На лице у нас уже нет ни ненависти, ни отчаяния — только холодное сознание очередной неудачи. Но через секунду мы вновь вспоминаем обо всех этих юнцах, разъезжающих на «ягуарах», соблазняющих несовершеннолетних и скучающих в Портофино. Мы смотрим на обтрепанные рукава своего плаща, и наши черты искажаются от гнева. M ы. Я не нуждаюсь в жалости.
Уходим. Отправляемся к невесте и сообщаем ей, что Шиллер лучше, чем автор «Фауста», или наоборот; это не имеет значения. На следующий день мы снова приходим в кабак и молча выкладываем требуемую сумму; потом идем с девицей наверх. Там, вытащив из кармана адресованное вымышленной особе письмо, говорим:
M ы. Если я завтра к тебе не приду, отправишь это письмо.
Она. Почему?
Мы. Я сегодня пришиб одного малого. Чтобы быть с тобой.
Диалог продолжается; мы рассказываем, что, повинуясь голосу сердца и поддавшись так называемому урагану страстей, но не располагая необходимыми средствами, двинули одного малого гантелью по голове и таким способом добыли деньги — пошли ради нее на преступление. Затем вручаем ей образок, купленный два часа назад у евреев; это — единственная оставшаяся у нас память о детстве; мы просим — если не вернемся до завтра — переслать его нашей матери, поскольку человек, совершивший убийство, недостоин носить образок или крестик.
Уильям Фолкнер когда-то на вопрос журналистов, какая профессия больше всего подходит пишущему человеку, ответил: для писателя ничего нет лучше, чем быть владельцем борделя. Мотивировка Фолкнера проста: вкусная жратва, добрые отношения с полицией, окрестная шпана уважает и величает «хозяином», утром не надо спешить на работу, а вечером — развлекайся сколько влезет. Но в Европе на такую синекуру даже глупо рассчитывать. Сутенерство, впрочем, тоже неплохая профессия — если к этому виду деятельности отнестись разумно, как к временному занятию, позволяющему скопить нужную сумму, чтобы вместе с возлюбленной открыть где-нибудь маленькую гостиницу и возродиться морально. Сутенеры, имеющие несколько женщин, с ними не спят, известно, что, переспав с проституткой, альфонс утрачивает над нею власть. Но о «нескольких» нам нечего и мечтать. Если же мы все-таки заведем одну, надо первым делом заставить ее поклясться, что некоторые виды услуг она своим клиентам оказывать не станет: должно быть нечто святое, причитающееся только нам. Пусть, например, никогда не снимает лифчика. Конечно, проблема эта весьма деликатная, и пусть каждый решает ее по-своему — я, в конце концов, писатель-моралист, а не доктор Кинси [46]. Но без этого не обойтись; вы должны настаивать, чтобы ваша девушка сохранила что-то святое исключительно для вас; и хлестать ее по щекам; и при всяком удобном случае закатывать сцены ревности. Она будет счастлива; и вы тоже. Но когда она впервые принесет вам деньги, разорвите их и выбросьте в окно, под которым будет стоять ваш приятель; назавтра он склеит купюры, а в банке объяснит, что ребенок вытащил у него из кармана бумажник и порвал все, что там было. Потом нужно попытаться покончить с собой; с этой целью мы берем бритву и пилим вены повыше локтя (ни в коем случае не на запястье!), где они защищены толстым слоем жира и мышц, о чем мы не подозреваем, поскольку действуем в состоянии аффекта. И так наша жизнь покатится среди роз и моря вина.
4. Тихая гавань
Попав в беду, не надейтесь, что кто-нибудь вам поможет. Я сам обращался за помощью к польским организациям дважды в жизни: первый раз, когда был в Израиле и, не имея разрешения на работу, подыхал с голоду; второй раз — в аналогичной ситуации. Оба раза мне отказывали; хотя, должен признаться, вежливо. Если у нас ничего не получится с психлечебницей — в смысле тихой гавани — и с сутенерством — в смысле добывания денег для последующего морального возрождения и сочинения романа о весне чувств молодой женщины, — всегда можно отыскать прибежище, именуемое тюрьмой.
В мюнхенскую тюрьму попасть неплохо, особенно если хочешь послушать родную речь, столь необходимую для пишущего человека: каждый третий заключенный — поляк. В Мюнхене наши соплеменники ведут весьма немудреный образ жизни: спят на вокзале, а днем собираются в большом магазине в центре города, где скидываются на бутылку водки «Пушкин» (ее рекламируют как напиток для крепких парней: на этикетке изображены двое с рюмками; рядом сидит, благосклонно на них взирая, медведь). Затем эти господа снова отправляются на вокзал, чтоб немного поспать; там их арестовывают и сажают на восемь дней за бродяжничество. В тюрьме они отмываются, что недоступно на свободе по очень простой причине: у них нет ни жилья, ни документов. Несколько лет назад в Мюнхене существовала гостиница «Бункер», где можно было переночевать за одну марку; такой возможности больше нет. На вокзале ночуют также итальянцы —
незадавшиеся сутенеры и брачные аферисты; поэтому в мюнхенской тюрьме можно услышать три языка: немецкий, польский и итальянский.
Кормят, правда, в Мюнхене паршиво. Не верьте фильмам, герои которых бегают по камере; в тюрьме нужно побольше лежать, потому что от лишних движений усиливается чувство голода. И самое скверное — там не разрешают писать; ты тщательно все обдумываешь: эпизод за эпизодом, диалог за диалогом — а записать ничего нельзя; тюремными правилами запрещено трудиться для заработка.
Как бы того ни хотелось педагогам и кинорежиссерам, тюремные надзиратели не любят послушных и услужливых заключенных; им по душе «трудные ребята»: наглецы и пройдохи. Если твой срок подходит к концу, а у тебя нет ни гроша и хочется еще посидеть за решеткой, чтоб собраться с мыслями, рекомендуется прибегнуть к нехитрому способу: ты сбрасываешь со стены распятие и вызываешь надзирателя; за глумление над религиозной святыней тебе влепляют еще шесть дней: Бавария, где одерживал свои первые победы Адольф Гитлер, — край католический.
Упаси тебя Бог от дурацкой идеи попроситься в тюремный лазарет: там нельзя курить и чертовски скучно. Но если ты и вправду неважно себя чувствуешь и не прочь пару дней полежать, скажись больным. Однако в воскресенье утром, припася немного хлеба из больничного пайка, заяви, что хочешь пойти на молебен; во время службы может представиться случай махнуться с ребятами из камеры: ветчину или хлеб выменять на сигареты у фраеров, которые не курят, но имеют право два раза в месяц покупать табак Товарообмен лучше всего производить, когда выносят святые дары. В тюрьме запрещено читать «Джерри Коттона», но в лазарете брошюрок с Джерри Коттоном навалом; меняться нужно во время чтения Евангелия. Когда священник произносит:
— По этой причине я и призвал вас, чтобы увидеться и поговорить с вами, ибо за надежду Израилеву обложен я этими узами… — ты должен прошептать через голову надзирателя:
— Есть Джерри Коттон. Про то, как он накрыл Джека Бульдога и скосил его из кольта «кобра»…
Тогда тебе в ответ прошипят:
— Катись куда подальше со своим Бульдогом. Нам нужна часть, где он шворит малайку.
Тогда ты им:
— Ту, которая путалась с Джеком Алмазом?
А они тебе:
— Нет. Которая путалась с братьями Райан из Сан-Франциско…
А священник:
— Будучи же несогласны между собою, они уходили, когда Павел сказал следующие слова: хорошо Дух Святый сказал отцам нашим через пророка Исайю…
Главное, говорить синхронно с пастырем. Тюремная церковь, правда, радиофицирована, но больные сидят отдельно, да еще рядом торчат надзиратели. Через пару воскресений приобретаешь такую сноровку, что за время молебна мог бы успеть поведать соседям всю историю Майка Хаммера и никто б тебя не застукал. Полезно иметь представление о Библии или, по крайней мере, о Новом Завете, чтобы примерно знать, когда священник патетически возвысит голос; вот тогда и действуй.
46
Альфред Чарльз Кинси (1894–1956) — американский сексолог.