У меня было немного денег; я решил поехать в Штаты и обратился в американское посольство с просьбой выдать мне туристскую визу. Однако, поскольку польский паспорт ограничивал свободу моих передвижений «всеми странами Европы», я отправился в польское посольство в Париже и попросил вписать еще и «все страны мира». Встретили меня любезно и нужные слова вписали; воспользовавшись случаем, я попросил продлить паспорт.
— Мы хотим вам помочь, — сказал занимавшийся мной чиновник. — Американцы потребуют, чтобы паспорт был действителен по меньшей мере год. Как только американская виза будет готова, придете к нам, и мы продлим ваш паспорт.
— А почему вы не можете сделать это сейчас? — поинтересовался я. — Мой паспорт действителен только до пятнадцатого октября пятьдесят восьмого года. Полагаю, вы не собираетесь в октябре менять печати?
— У американцев свои консульские правила, у нас свои.
— Я могу быть уверен, что все будет в порядке?
— Ну конечно! Вы получаете визу, мы вам продлеваем паспорт, и езжайте на здоровье в Штаты.
— А где гарантия, что вы мне продлите паспорт?
— Даю вам честное слово, — сказал чиновник; мы расстались, обменявшись любезностями. Чиновник пригласил меня в воскресенье к себе; тем временем я посетил американское посольство, где заполнил анкету, в которой требовалось написать, что я не стану насильственно свергать правительство United States of America; сообщить, что я не являюсь ни душевнобольным, ни гомосексуалистом; указать количество самоубийств среди моей родни и т. д.
В воскресенье, слопав две или три баночки сардин и надев темный костюм, я отправился на ужин к сотруднику консульства. У него был еще один гость, который не счел нужным представиться, но по роже которого не составляло труда догадаться, что он не принадлежит к окружению кардинала Вышинского. Мы крепко выпили; у меня спросили, как я решился опубликовать книгу во враждебном издательстве. Я сказал, что любое издательство враждебно писателю, так как вычеркивает неприличные слова и, чтобы выцарапать аванс или гонорар, приходится жаловаться на свои болезни и беды. И предложил обратиться в польские издательства — там им сообщат мотивы, я же ничего более определенного сказать не могу: меня отказались печатать, и точка.
Жуткая пьянка продолжалась; чиновник держался хорошо, но убек расклеился — нам пришлось запихивать его в машину. На прощанье он меня расцеловал, и мы уговорились как-нибудь вместе поехать в Польшу и побродить по лесным дорогам в местах, где мой новый друг партизанил; при этом он почему-то величал меня «товарищем генералом», хотя я упорно втолковывал ему, что являюсь всего лишь дезертиром запаса. То же самое, впрочем, я говорил на всех комиссиях, когда меня спрашивали, годен ли я для прохождения военной службы.
— Не годен.
— Почему?
— Потому что я нервный.
— Это не причина.
— Но я, когда волнуюсь, начинаю заикаться.
— Это тоже не причина.
— А если нужно бросить гранату?
— Гранаты у нас хорошие.
— Да, но ведь предварительно нужно сосчитать до трех.
Заканчивалось это всегда скандалом.
Убек с криком «товарищ генерал, я не таких, как они…» растворился в парижской мгле; мы же с чиновником решили, что нам необходимо срочно уладить личные проблемы в районе площади Пигаль. До тех пор мне не доводилось бывать в настоящем борделе; к нам вышла красивая седовласая пожилая дама; я обалдел и поцеловал ей руку; мой спутник держался гораздо увереннее и непринужденнее. Потом мы расстались закадычными друзьями.
Встречался я еще с одним приятелем из Польши; он позвонил мне и попросил к нему приехать. Я приехал; он молча взял меня под руку и провел по квартире; молча открыл шкаф, в котором висели два паршивых костюма и несколько скверных платьев его супруги, купленных, вероятно, на барахолке возле Сен-Поль, и напоследок показал радиоприемник, телевизор и холодильник.
— Ты помнишь, как я жил в Польше? — спросил он.
— Помню, — сказал я. — Не беспокойся. Я больше никогда к тебе не приду и не позвоню. Ты ведь это хотел услышать, да?
— Да, — сказал он. — Можешь думать обо мне что угодно.
— Я еще больше для тебя сделаю, — сказал я. — Даже думать не буду.
— Это было бы лучше всего.
Потом я поехал в Ниццу и знакомство с Лазурным берегом начал по классической схеме: подхватил триппер. К несчастью, мне никак не удавалось объясниться с портье в гостинице; наконец, когда я указал на нижнюю часть живота, он понимающе кивнул и сказал:
— La femme [56]?
Я испуганно замахал руками; в глазах у портье мелькнул проблеск понимания.
— Attendez [57], — сказал он и стал кому-то звонить и что-то объяснять; затем вручил мне ключ и велел идти в номер. Успокоившись, я пошел; минут через пятнадцать в комнату влетел атлетического сложения негр и, крикнув: «Привет, малыш!» — принялся стремительно раздеваться. Я попытался разъяснить, в чем проблема, но не успел; пришлось заплатить ему тридцать франков за визит и отправиться искать спасения самостоятельно.
За домами я увидел купола церкви, и тут меня осенило: ведь можно зайти к попу и попросить у него адрес какого-нибудь врача. Священник — русский — выслушал мой рассказ в неодобрительном молчании, сокрушенно покачивая головой, однако согласился пойти со мной к врачу и изложить причину моих страданий. Мы шли по улицам Ниццы, и поп читал мне мораль: ну что же вы, молодой человек, надо себя беречь, и т. д.; каждую тираду он заканчивал словами:
— Как вам не стыдно, молодой человек!
Я шел понурившись; поп, поглаживая бороду, читал нравоучения, и так мы шагали по залитым солнцем улицам. Вдруг священник схватил меня за плечо и указал на дверь какого-то ресторана.
— Здесь я однажды познакомился с девушкой, — прошептал он. — Красавица была. А ж… — как печка.
После посещения врача мы пошли в русский ресторан. Более странного бизнесмена, чем владелец этого ресторана, мне встречать не приходилось. Когда я поинтересовался, хорошие ли у них бифштексы, хозяин язвительно рассмеялся.
— Говно, а не бифштексы, — сказал он.
— А блины?
— Тоже никудышные.
— А рыба?
— В рот нельзя взять.
— Может, тогда бифштекс по-татарски?
— Фарш несъедобный.
Я совсем сник, но все-таки попросил бифштекс и бутылку минеральной воды. Он принес мясо, налил воду в стакан и опять сардонически рассмеялся.
— Вода поддельная, — сказал он. И поспешил объяснить: — Это все из-за евреев.
В том же ресторане я как-то познакомился с очень красивой девушкой. Я пил виски у стойки бара и вдруг почувствовал на себе взгляд: на меня томно смотрела юная особа; не сомневаясь в своих силах, я заказал еще порцию виски и предложил ей ко мне присоединиться, на что она с энтузиазмом согласилась. По-английски девица не говорила, но из ее очаровательного щебетанья можно было заключить, что у меня то ли красивые глаза, то ли красивые руки и вообще я очень симпатичный.
— Вы американец? — спустя некоторое время спросила она.
— Нет.
— Немец?
— Нет.
— Англичанин?
— Нет.
— А кто же?
— Поляк.
На лице ее появилось — если воспользоваться лексикой романа «Леди Гамильтон, или Прекраснейшие глаза Лондона» — выражение ужаса и презрения; нервно схватив лежавшую между нами на стойке сумочку, она опрометью выбежала из ресторана. Хозяин посмотрел на меня и мрачно констатировал:
— Это все из-за евреев.
Потом я перебрался в Германию, где мы с моим другом Роевским исправно посещали ночные заведения. Большинство немецких заведений такого рода отвечает некому стандарту: хозяин — поляк иудейского вероисповедания, шлюхи — дочери народа мыслителей и поэтов, клиенты — американская солдатня. Мне часто доводилось слышать, что полякам еврейского происхождения не надо бы жить и зарабатывать деньги в Германии; пожалуй, в этом есть свой резон. Но, с другой стороны, я не уверен, можно ли требовать от людей, потерявших по шесть лет жизни в Освенциме или Дахау, чтобы они ехали в Израиль и работали там на строительстве дорог: им и двух часов на такой работе не выдержать. И тем не менее пребывание поляков еврейского происхождения в Германии добром не кончится; боюсь, однажды немцы потеряют терпение, и тогда на свет божий снова появится свастика.