Десять лет назад, когда отмечался золотой юбилей правления Виктории, на него съехались все: и ее внуки, и двоюродные братья с сестрами — европейские монархи. На сей раз ни одна или почти ни одна венценосная особа не была приглашена на торжества. Большой мастер по части церемоний — министр колоний Чемберлен, в недавнем прошлом один из самых ярых противников монархии, все организовал таким образом, что этот бриллиантовый юбилей превратился исключительно в прославление империи. В кортеже не было ни внучки Виктории — русской царицы, ни ее внука — кайзера Германии Вильгельма II. Отсутствие последнего совсем не огорчало королеву. Она осуждала внука за грубость и высокомерие по отношению к его матери.
Крики толпы становились все громче и наконец слились в единый мощный рев, когда при въезде в Сити лорд-мэр Лондона в горностаевой мантии опустился перед Викторией на колено и поднес ей на красной подушке ключи от города. Затем, уже при невыносимо ярком свете солнца, карета остановилась перед собором Святого Павла. Замершие по стойке «смирно» колониальные войска в переливающейся всеми цветами радуги военной форме, епископы в золотом облачении и принцы крови образовали почетный караул. Королева пожелала, чтобы церемония была предельно краткой. У нее всегда было очень простое отношение к религии, и Бог не слишком осложнял ее существование. На следующий день «Дейли мейл» напишет, что она приехала отдать дань уважения единственному Существу, «которое можно было признать более величественным, чем она сама».
Епископ Лондонский с архиепископом Кентерберийским пропели «Те Deum» и «Отче наш», а затем «The Old Hundredth» [2], слова которого в честь юбилея были несколько изменены:
Хвалебные песнопения вырывались одновременно из миллионов глоток по всей империи, пока колокола собора Святого Павла звонили во всю свою мощь. Тронутая до глубины души королева не смогла сдержать слез, она поблагодарила епископов и двинулась дальше, в рабочие кварталы Саус Энда, где до сих пор ни разу не бывала.
Она не могла оценить замечательную метаморфозу, произошедшую с этой частью ее столицы, которая заключалась главным образом в том, что здесь совсем не осталось трущоб. Шестьдесят лет назад в этот район на берегу Темзы добропорядочные граждане и не рисковали заглядывать: его населяли разбойники, проститутки и неимущие, которых общество обрекло на прозябание в workhouses [3]. Рядом с элегантными особняками Мейфэра жил своей жизнью другой Лондон — зловонная клоака, наводящая ужас на всю Европу.
Первая государыня в мировой истории, которая больше любила бедняков, чем богачей, хотела отпраздновать этот юбилей вместе со своим народом. И народ пришел к ней — более многочисленный и горластый, чем она могла себе представить. И вновь слезы навернулись ей на глаза и побежали по ее щекам, а принцесса Уэльская, державшая ее руку в своей, время от времени сжимала ее в знак поддержки. Виктория не переставала удивленно повторять: «Какие же они все славные, какие добрые!» Между тем эти эпитеты меньше всего подходили для англичан — необузданных, грубых, помешанных на своем острове и свысока относящихся к чужестранцам, для англичан, так никогда и не признавших принца-консорта, который был родом из Кобурга, маленького немецкого княжества. Ее любимого Альберта, которого высокородные лорды упрекали за то, что в нем ничего не было от английского «джентльмена».
Но в этот праздничный день, окруженная такой любовью и таким почитанием, она позабыла критику и сарказм политиков и журналистов, вменявших ей в свое время в вину то, что она открывала очередную парламентскую сессию лишь в тех случаях, когда ей нужно было добиться от парламента выделения дополнительных средств ее детям. Страна не забыла, что именно Виктория способствовала укреплению конституционной монархии, тогда как до нее английская корона попадала то в руки иностранцев, то распутных и расточительных безумцев. Монархия была не только разорена в прямом смысле этого слова, но и дискредитирована до такой степени, что вызывала ненависть собственного народа. Королева дала Англии ту систему ценностей, которая одновременно обеспечивала ее процветание и социальный мир, что всегда было мечтой всех цивилизованных стран.
Когда королевская карета переехала через Темзу, стало жарко, просто неправдоподобно жарко, такая погода скорее была свойственна для юга Франции, куда Виктория теперь ездила каждую весну. От этой жары лорду Хоуву даже стало дурно и он упал со своей лошади. Государыня же ограничилась тем, что раскрыла над собой легкий черный зонтик от солнца, подбитый белым кружевом. Нежась в лучах своей славы, она не чувствовала удушающей жары, и это она, обожавшая сквозняки и требовавшая, чтобы во всех ее дворцах постоянно поддерживалась температура как на Северном полюсе. «Во время торжественной церемонии королева совсем не выглядела уставшей», — будет сообщено несколькими часами позже в официальном коммюнике двора. А ведь всего за десять дней до этого, в Бальморале, она признавалась своему доктору, что боится не вынести всех этих церемоний, что очень устала и «из-за одолевающих ее мыслей не может как следует отдохнуть». После смерти Альберта она только и знала, что жаловалась на плохое физическое и душевное состояние. Письма, которыми она забрасывала своих детей и внуков, изобиловали жалобами. Она обвиняла своих премьер-министров, что они хотят погубить ее, заставляя оставаться в Лондоне, в этой совершенно не пригодной для жизни столице с ее вечными туманами, раздирающими легкие и угнетающими душу, туманами, которые убили ее горячо любимого супруга.
Хотя, возможно, это было всего лишь демонстрацией ее безмерного эгоизма, придуманной ею болезнью, комедией, которую она разыгрывала для себя самой и окружающих. По аллеям вокруг Виндзорского или Букингемского дворцов она прогуливалась исключительно в карете, запряженной пони или осликом, но в 1890 году в Бальморале еще танцевала кадриль со своим внуком Эдци, наследником британской короны. «Я прекрасно с этим справилась», — с гордостью записала она в дневнике тем же вечером.
Главное же — ей удалось вновь обрести душевный покой, оправиться от потери Альберта, «ее дорогого ангела», после смерти которого она, чтобы уснуть, крепко прижимала к себе его халат. В газетах появились фотографии, на которых она улыбалась, что было совершенно немыслимым еще несколько лет назад. В одной из своих критических статей, посвященных театру, Бернард Шоу — социалист, между прочим — не поскупился на похвалы в ее адрес: «Вы только подумайте о той юной девушке, какой она была семьдесят лет назад: семья, наставники, церковь, слуги и вообще все вокруг только и делали, что систематически и самозабвенно лгали ей... Каждый из портретов “королевы-девочки” образца 1837 года из тех, что можно видеть во всех витринах, в 1897 году должен вызывать у этой же самой королевы желание выскочить из своей кареты, чтобы написать под ним: прошу вас, помните, что сегодня любая машинистка с зарплатой в восемьдесят шиллингов в неделю в десять раз более образованна и сведуща в жизни, чем та несчастная в момент, когда на ее голову свалилась корона и когда ей пришлось править страной, полагаясь лишь на свой природный ум. Поверьте мне, невозможно прожить семьдесят восемь лет, не узнав того, о чем королевы никогда не говорят в мелодрамах, разыгрываемых на подмостках театра “Адельфи”».
Когда королевская карета возвращалась в Букингемский дворец, какой-то человек прямо перед ней упал с дерева — и это был единственный несчастный случай, произошедший в этот знаменательный день. В преддверии его королева не раз писала своему министру внутренних дел. Она опасалась, как бы во время праздничных мероприятий не произошло несчастья вроде давки в Москве, случившейся во время коронации Алике и Николая II, когда затоптали три тысячи русских [4], или вроде недавнего пожара на благотворительной ярмарке в Париже, где заживо сгорело двести человек.