Полный неприязни к героине, которую она играла, но очарованный виртуозностью исполнения, он пошел по проходу. Последнее место оказалось пустым. Усевшись, он заметил некоторое волнение среди публики. Женщина на экране показывала куда-то пальцем; внезапно он увидел ее лживую и крошечную — сбоку от экрана, с наведенными на лицо софитами. Он наблюдал за тем, как яркая фигурка подняла руки, словно приветствуя публику, и у него появилась беспричинная уверенность, что с этой минуты все пойдет наперекосяк. Украдкой вытянув руку, он ощупал подлокотник своего сиденья. Верхняя кнопка все еще была нажата, он подождал секунду, пытаясь понять, о чем говорит актриса. Это была жалоба: она рыдала, ее речь была неразборчивой, а интонация становилась истеричной. Музыка же неуклонно набирала громкость и драматизм. Если бы так продолжалось и дальше, его бы парализовало, и он не смог бы даже нажать кнопку. Он аккуратно подвинул палец на полдюйма вдоль подлокотника, пока не коснулся второй кнопки. Секунду помедлив, со щелчком нажал ее.
Актриса закричала и задергалась, словно сквозь нее пропустили мощный электрический ток. Он мгновенно понял, что сейчас случится что-то страшное: он разбудил враждебные силы. Подняв голову, Гроув уставился на экран. Наблюдая происходящую перемену, он не испытывал ни малейшего удивления — лишь смутный ужас перед ее неизбежностью. Женские черты поблекли, расплылись и быстро растаяли, а затем приняли свой подлинный облик, — теперь Гроув понимал, что ждал этого с самого начала, — облик его матери.
«Даже сюда добралась, — с грустью подумал он. — Что ей здесь нужно?» Теперь он смотрел одновременно на экран и на кукольную фигурку в потоке телесного света внизу, чувствуя, что сердце забилось чаще. С «жизнерадостным» видом, который ни разу не обманул его даже в детстве, она заговорила так, словно обращалась к членам одного из своих клубов, хотя публика сплошь состояла из женщин. Под этой оживленной плотью таилось в высшей степени расчетливое сознание, темная разрушительная сущность. Неважно, кого она играла (ведь ее роль зависела от состава публики): основное выражение ее лица оставалось для него всегда одинаковым — лукавое и всеведущее, со скрытой угрозой, словно бы всеми признавалось, что положение женщины, связанное с преследованиями и страданиями, подразумевает ее право на мщение.
— Я пришла сюда, — говорила она (он напрягся), — чтобы увидеться с сыном. Я подумала, что сегодня вечером на него, возможно, попытаются надавить.
Ее улыбка оправдывала безграничную людскую слабость; всмотревшись прямо в увеличенные складки на экране, он встал на ноги и ощутил всеобъемлющий ужас. Если бы он направился вверх по проходу его бы остановили. Он пересек проход и, проникнув между рядами, стал протискиваться вдоль сидящих зрителей к выходу в конце. Пока Гроув прокладывал себе дорогу, слышался негромкий ропот, но он был уверен, что его не опознали. Добравшись до бокового прохода, распахнул дверь и неожиданно для себя обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на экран. Она смотрела прямо на него. «Значит, просто в камеру», — напомнил он себе.
— Гроувер! — голос у нее был невозмутимый и властный; он стал презрительным, когда она спросила: — Ты закончил?
Что было мочи он завопил в ответ:
— Нет! — и почувствовал, как зал содрогнулся от этого крика. Помчавшись по темным коридорам, он подумал: «Ей известно о стеклянной комнате наверху. Она-то меня и сдала».
Закулисный мир представлял собой лабиринт узких лестничных маршей и пыльных кладовых. Там было безлюдно, но он понятия не имел, куда направляется, и ему казалось, будто из аудитории доносится шум встревоженных голосов. И он продолжал бежать — по коридорам, винтовым лестницам, внутренним пожарным выходам и галереям, которые высились над неосвещенными безднами, — все больше убеждаясь, что пытается тем самым спасти свою жизнь: встав со своего места в зрительном зале, он в некотором роде нарушил установленную процедуру. Его могли поймать и наказать. В этот момент Лючита кашлянула и небрежно провела рукой по его бедру.
Со всех сторон его обступала благоухающая ночь. На террасе журчал фонтан, в листве слабо шелестел ветер, и где-то мотоцикл с трудом поднимался из долины. Лючита сменила позу и снова размеренно задышала. Он лежал совершенно неподвижно, стыдясь того, что так бешено колотится сердце.
По-прежнему не шевелясь, в полудреме, Гроув попытался реконструировать мир своего краткого кошмара: он должен был понять, чего боится. Неужели даже теперь, зная о ее смерти, он не сможет совладать со страхом перед ней, который по-прежнему гнездился внутри? Он прислушался к фонтану и ветру внизу в соснах. Сердце все так же тягостно стучало-пытаясь успокоить его, Гроув начал глубоко и равно мерно дышать.
Сидя за рулем «кадиллака», он сдал назад из гаража и уже готов был уехать, но на подъездной дорожке появилась мать, которая теперь прислонилась к дверце машины и, сунув голову внутрь, проговорила:
— Просто запомни, что на шоссе разница между тормозом и газом такая же, как между жизнью и смертью. Постарайся запомнить это ради меня, хорошо?
От этих слов его передернуло:
— Ради Бога, мама!
— Если б ты только не упирался, — сказала она с тоской и добавила, как бы про себя: — Ну конечно, без отца…
В притворном гневе он тронулся с места, так что она чуть не потеряла равновесие. Придется заглаживать вину много дней, но он знал, что это правильный шаг. В жизни ему неизбежно приходилось использовать вражду между нею и отцом, но в присутствии каждого из родителей Гроув сохранял видимость глубокой преданности другому. Если он возвращался в столицу после поездки в Монреаль и описывал участие матери в политических кампаниях и банкеты в женском клубе, то непременно упоминал некоторые подробности, которые, как он знал, приведут в ярость сеньора Сото, имевшего собственные, латиноамериканские представления о женском поведении. А перед тем как вернуться в Монреаль, Гроув составлял списки внешне безобидных деталей, которые невинно включались в разговор с матерью. Необходимо было намекнуть, что ни одна мать не захотела бы оставить сына в таком месте, как дом сеньора Сото. Но если она переходила к открытой критике, Гроув напускал на себя встревоженный вид и нежно умолял:
— Пожалуйста… Ну пожалуйста!
Зимой, когда ему исполнилось шестнадцать, сеньор Сото попытался уговорить его сходить в воскресенье вдвоем на службу: бесцеремонно и догматично отец сказал, что единственный способ обрести в жизни свободу — настолько строго придерживаться ортодоксии, чтобы все, за исключением духа, стало простым рефлексом. Гроув много над этим думал: метод казался плодотворным, нужно лишь подыскать убедительную ортодоксию. Позже в том же году он изложил эту теорию матери.
— Надеюсь, ты не станешь фанатиком! — воскликнула она и печально продолжила: — Не понимаю я этого пристрастия к крайностям. Оно у тебя не от меня, а от Церкви. Ее за версту можно учуять. Я считала тебя уравновешеннее.
— Все дело в дисциплине, — ответил он ей.
Она медленно покачала головой:
— Не дай ему заманить тебя в Церковь, Гроув. Предупреждаю — это очень пагубно.
— Ты же знаешь, что он агностик, — спокойно сказал Гроув.
— Это онтак говорит? — она удивленно подняла голову.
Это стало последней каплей: в тот же день она предложила Гроуву купить моторную лодку и провести осень в Персе.
— Да не нужна мне лодка, — сказал он ей. — Не трать деньги попусту.
Но мать все же купила лодку, и они поехали вдвоем в Гаспе. Во время этих долгих каникул вновь началась университетская агитация. Матери хотелось, чтобы он поступил в следующем году в Макгилл. [27]Но вместо этого Гроув, зная, что возглавляет нейтральное государство, провел зиму с отцом в пляжном домике в Пуэрто-Пасифико, уверенный в том, что будущее лето принесет ему кое-что посущественнее моторной лодки. Сеньор Сото был весьма невысокого мнения о качестве университетского образования и хотел, чтобы сын получил практический опыт управления одной из гасьенд. [28]