— Ой, это уже не ты! — говорит она.

Он снова жалобно мычит. Девочка касается этих стонущих губ, зубов за ними — зубов мужчины.

— Я тебя не знаю!

Но он прижимает ее к груди, и она узнает козлиную шерсть, которая лезет ей в глаза и ноздри. А он, схватив в горсть ее волосы, приподнимает их и водит по своему лицу. Наступает тишина, потом он снова тихо и жалобно мычит.

Двумя пальцами он касается шейки девочки под затылком; пальцы спускаются ниже, под рубашку, между лопатками (их еще называют «ангельские крылышки»).

— Ой, ты меня щекочешь!

Девочка со смехом отбивается.

— Мне жарко!

Он помогает ей снять свитер и неловко дергает замок молнии на лыжных брючках. Но у него ничего не выходит, и девочка не может стащить их. Тогда он замолкает и принимается целовать ее щеки и плечи. Девочке странно это касание жестких губ; они давят ей на лицо, но больно не делают. И все же она отворачивается:

— Фу, как от тебя пахнет!

Потом она спрашивает:

— А куда ты подевал свою красную маску?

Руки мужчины спускаются еще ниже по спине, так туго натягивая пояс брючек, что он режет ей живот; они похожи на двух юрких зверьков — эти странные руки, что ощупывают теперь ее ягодицы. Девочка смеется. Но все-таки кричит:

— Пусти меня!

Пояс прямо-таки перерезает ей живот, она яростно отбивается. Руки оставляют ее в покое, но человек, лежащий под ней, хрипит, как будто его душат.

Ей страшно. Что с ним? Только что он дрожал и дергался, а теперь лежит, как мертвый. Ой, а вдруг она тоже сейчас умрет?!

Наконец она засыпает. Мужчина, вероятно, тоже спит, во всяком случае, он храпит. Сквозь редкий покров сена пробивается серый свет.

В этот миг девочка слышит звон — мерный звон колокола. Человек под ней зашевелился и привстал, вслушиваясь. «Что это такое?» — спросила девочка. Она увидела рядом с собою сухой цветок — скабиозу, еще хранившую нежно-сиреневый цвет; одновременно она взглянула на мужчину. Она не знала его — этого человека с рыжеватыми волосами и бледным лицом, сидевшего к ней боком.

Но вот он повернул голову, и она ужаснулась: у него был только один глаз. Она вскочила, чтобы убежать, но ноги ее запутались в сене. Мужчина как-то странно смотрел на нее своим единственным глазом и молчал. Девочка хотела закричать, но, сглотнув слюну, почувствовала жгучую боль в горле.

Вдруг дверь сарая отворилась.

Первым опасливо вошел крестьянин, за ним какой-то важный господин, одетый по-городскому, жандарм и, наконец, полная дама.

— Слава Богу, жива!

Все они бросились к девочке. Она снова попыталась заговорить, но только закашлялась и указала на горящее горло. Ее укутали шалью, а жандарм тем временем перерывал сено, сердясь, что ничего не находит.

— Он, верно, ушел, — сказала дама (это была директриса пансиона «Бенджамента»).

Боже, что это? Подняв головы, они увидели нечто висящее под потолком.

— Он повесился!

На потолочной балке болталась огромная черно-белая шкура, увенчанная красной маской. Похоже, Красной Маске пришел конец.

Но тут крестьянин, выругавшись, потянул за одеяло:

— А ну, давай выходи! — скомандовал он.

И человек высунул из сена свою пунцовую физиономию — точь-в-точь загнанная крыса. Девочка не в силах была перенести вид этого лица и в ужасе уткнулась в юбку директрисы, которая и сама перепугалась до смерти.

— Его три года назад лягнул мул, — сказал важный господин. — Пришлось удалить ему глаз.

Ряженый все еще сидел по пояс в сене, оторопело глядя на людей.

— Они все здесь слишком много пьют! — презрительно сказала директриса.

— Когда мы вернемся, я ее осмотрю, — шепнул ей врач.

И, обратясь к девочке, спросил:

— Он тебе сделал больно? Что он с тобой делал?

— Ничего, — ответила та.

На улице уже не блестело, как накануне. Снег падал всю ночь, и теперь шале, разбросанные по склону горы, выглядели черным узором на его белом пушистом ковре.

Мой лес, моя речка!

17 августа

Я питаю настоящую страсть к лесу, я влюблена в лес почти так же сильно, как в реку, сумасшедшей любовью, совершенно бессмысленной, ибо что им — реке и лесу — моя любовь?! Ветка ивы, колеблемая ветерком, сосна, застывшая на фоне неба, приводят меня чуть ли не в экстаз, и я понимаю, отчего в старину люди поклонялись деревьям и водам. Правда, они боготворили и все остальное — солнце, камни. Может, они просто реагировали на природу так же пылко, как я? Наверное, они тоже испытывали это чувство нескончаемого блаженства, безграничного доверия, которое посещает меня в лесу или на берегу Роны.

18 августа

Сегодня утром, после дождливой ночи, я наслаждалась ароматами леса. Где-то в ложбинах пахнет мокрым сеном, зато на взгорках я с удивлением ощутила теплый запах древесной коры и растений.

Мне встретилась большая коричневая бабочка с голубыми пятнышками в черных обводах на передних крылышках. Позже я заглянула в справочник: это был «эреб ледниковый».

25 августа

Дни стоят необычайно теплые, а ночи прохладные. На заре лес, пропитанный росой, долго сохнет под первыми лучами солнца. От сосен поднимается легкий парок.

Сегодня я отправилась верхом на пруды, расположенные в часе ходьбы отсюда, через луга и заросли ольхи, где тихонько бежит широкий, серый от тины ручей. Здесь полно дикой колючей ежевики, под ногами то и дело трещат сухие ветки и царит сырой полумрак. Потом я выбираюсь на Роттензанд — бывшее русло Роны, а ныне открытое место, сухое и солнечное; тут уже нет деревьев… Сегодня здесь трещали цикады, их было немного, две или три. Первая расположилась в тополиной рощице. Я попыталась найти ее, но так и не увидела. Лен говорил мне, что здешние цикады меньше, чем на Юге, и что они подают голос только в самые жаркие летние дни.

Я снова вернулась в аквариумный сумрак ольхового подлеска с его тоненькими стволами и гниющими корнями. Мой конь то и дело проваливался по колено в болотистую почву.

Но вот наконец и пруды! Я стала разглядывать линей. На солнце мне были хорошо видны их полосатые, золотисто-серые прозрачные тела, колыхание их плавников с оранжевой оторочкой.

Я насчитала четырех, очень крупных. Дальние пруды уже накрыла тень, вода была ледяная. Я заметила это, когда плавала. Надо мной парили стрекозы, они взмывали высоко, до самых верхушек сосен.

Когда в шесть вечера я возвращалась домой, меня поразил запах Роттензанда. Это был какой-то особый, утонченный, не такой смолистый, как в лесу, аромат нагретых камней, тростников и трав, напоминавший цветочный.

26 августа

Я живу с матерью в северо-восточном крыле маленького французского замка XVIII века, в краю, где говорят на старинном немецком гортанном языке нибелунгов. Мой отец, адвокат по каким-то темным делам, человек с дрожащими руками, отличался смирной, приниженной манерой поведения на мессах и независимо-гордой осанкой на охоте (вот уж где он не дрожал!). Когда я попросила у него лошадь в подарок к пятнадцатилетию, он, который не мог оплатить нам ни служанку, ни «мерседес» и давно уж схоронивший своих собственных лошадей, ответил мне согласием.

— Но ты будешь ухаживать за ней сама!

С тех пор прошло два года. Мой отец умер. Я вытащила из заброшенной конюшни гнилое сено и кучу тряпья и поселила там своего рыжего красавца полуараба, которого ежедневно мою, обихаживаю и вывожу на прогулку. Шерсть у него блестит так ярко, что я назвала его Брильянт.

Трудно быть единственной дочерью, говорить на двух языках (по-французски за столом, по-немецки в конюшне), страдать от пробелов в образовании, жить без друзей, потому что местные — ох уж эти местные! — не любят того, что люблю я, и любят то, чего я не терплю (если не считать Лена — это мой кузен из главного, юго-западного крыла замка).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: