— В жизни так бывает: когда на тебя свалилось несчастье, больше уже ничего не боишься. Я хочу нести добро людям.

Женщины слушали ее с недоверчивым восхищением. А вот я предал Анатаза, бросил в беде — по небрежности, по легкомыслию — в его смертный час.

— Почему вы нам не сообщили о нем в тот же вечер? — с упреком спросил меня деревенский староста.

Я и сам не знал почему. Я уже ничего больше не понимал и, главное, не понимал теперь, как я мог любить эту женщину. Страсть к ней вдруг соскользнула с меня, как соскальзывает накидка с плеч.

— Но Анатаз ни на что не жаловался! — возразил я. — Он только сказал мне: «Я слежу… Оставьте меня».

— Да… верно и то, что в последнее время он снова начал попивать…

И староста бросил на меня недоверчивый и вместе с тем понимающий взгляд.

Жанна носила вдовье платье цвета «антрацит», и затейливые кружева на воротничке и манжетах свидетельствовали о том, что она посвятила этому наряду немало времени и стараний. Я был вынужден признать, что она похорошела, но уже не испытывал к ней прежнего влечения и не подходил близко. А при встрече на улице избегал даже ее тени.

По вечерам, когда жители деревни собирались на посиделки, я все еще слушал ее. Она говорила о смерти и оплакивала Анатаза. Произносила со вздохом это слово «смерть» и закрывала глаза. Она уверяла, что потусторонняя жизнь бесконечно печальна и однообразна, что душа, безжалостно разлученная с телом, неприкаянно блуждает в ледяном сумраке, похожем на хмурые ноябрьские дни. Она не верила в райское блаженство.

— Все радости нам даруются в этом мире, и наслаждаться ими нужно здесь. Потом будет слишком поздно, — говорила она.

— Верно, потом будет слишком поздно каяться, — подхватывали женщины, толковавшие ее слова на свой лад.

Я же пытался убедить ее, что настоящая жизнь ждет нас лишь за гробом.

— Нет-нет, — упорствовала Жанна, — только здесь, на земле, нам дана власть над жизнью, а тамничего этого уже не будет.

— А что вы скажете о несовершенстве, таящемся в каждом из нас? — спрашивал я.

— Я бы не стала менять человеческую природу, — отвечала Жанна и добавляла: — Вот увидите, как мы будем обездолены, когда умрем; тогда-то мы и станем вконец обездоленными.

Тем временем на нас снизошел странный покой: окружающий мир словно бы вдруг замер. Только изредка проходила мимо черная, как ночь, корова с лоснящимися боками и широко расставленными рогами; колокольчик на ее шее громко дребезжал, и это был единственный звук, нарушавший горную тишь. На окрестных лугах селяне стригли овец. Старухи, которым помогали детишки, склонялись над животным, лежавшим со связанными ногами и похожим на большую голую птицу. Повсюду стрекотали большие ржавые ножницы; старухи собирали шерсть в кучи, обирая ее с гладких розовых овечьих боков.

Коровьи стада уже вернулись с горных пастбищ; впереди шествовала их королева, и на тропинках, где копыта разрыхлили землю и подняли облака пыли, валялись пышные ромашки и ленточки, упавшие с их «корон».

Жанна почти не появлялась на люди: теперь она была занята тяжбами с заимодавцами Анатаза и ей приходилось часто ездить из деревни «вниз», в долину. Я и не пытался ее увидеть. «Моя любовь умерла», — твердил я себе. Но было ли это правдой? Если уж любовь существует, то не может она умереть так быстро. Еще какое-то время она продолжает жить своей, отдельной от людей жизнью, как сила, оставшаяся без применения, как свет, ищущий, кого бы озарить. Такой я воображал ее себе. И в своей слепой наивности уповал на то, что обрету такую любовь в потустороннем мире, свободную от всех земных тягот, растворенную в Боге, идеальную и безгрешную.

Я продолжал бродить с утра до вечера, а то и ночами по лугам и лесам, утратившим теперь связь с питавшей их землей. Я проходил мимо крестьян, пасших коров и коз, словно мимо давно умерших пастухов, по-прежнему охранявших свои давно мертвые стада. И безмолвно приветствовал их, чувствуя, что становлюсь наконец одним из них, и наслаждаясь этим покоем после своих летних треволнений. Однажды какая-то девушка сказала мне:

— Там, на верхних альпийских лугах, цветы распускаются по второму разу, будто по весне. Одуванчиков полно, и люди даже видели анемоны.

Я отправился взглянуть на это чудо. Снова я чувствовал себя счастливым, а главное, умиротворенным. Я почти забыл о родных, о городах в долине, я никому не писал писем и перестал думать о возвращении к студенческой жизни. Сухие растения, скрюченные, как морские коньки, прицепились к моей одежде, когда я сел на траву. Рядом цвела горечавка, одна-одинешенька; на нее опустилась серо-голубая бабочка, неотличимая от лепестков. Я сорвал цветок. Бабочка вспорхнула и улетела. А смятая горечавка трепетала у меня в руке, словно крошечный умирающий зверек. Она напомнила мне тот день, когда я собирал лисички в сумрачной лесной чаще, а потом вышел к скалистому уступу, где сидел Анатаз… Знал ли он, что я был любовником его жены? Может быть, и знал. Но теперь мне уже не хотелось об этом думать.

Я вернулся в деревню поздно вечером. На крышах домов сушились серо-зеленые и желто-зеленые листья картофельных кустов и капусты, предназначенные на корм скоту; я шел по улице, глядя на церковь, что высилась впереди в лунном свете, угрожающе воздев к небу свое острое жало.

III

Жанна объявила, что покидает деревню и будет жить в соседнем кантоне, у сестры. Она всегда соблюдала неписанные деревенские обычаи, вот и теперь обошла соседей, чтобы попрощаться со всеми, потом сложила свои вещи, заперла квартиру. И перед самым отъездом встретила меня и Габриеля, младшего брата Анатаза. Не знаю, случайно или нет.

— Вы меня проводите? — спросила она.

Со дня смерти ее мужа я перестал обращать внимание на этого парня, а зря: я только теперь осознал, что он держится уже не так заносчиво, что красота его как-то поблекла и что он, подобно мне, старается избегать встреч со своей невесткой. Он взял ее чемодан, я — сумку.

Мы шагали рядом с ней, не говоря ни слова. Впервые после того праздника 15 августа я снова шел по лесной дороге, ведущей в Манек, — там Жанна должна была сесть в автобус, чтобы спуститься в долину. Сейчас я с трудом узнавал этот оголенный, прозрачный — и оттого казавшийся непривычно просторным — пейзаж. Лиственницы, уже не надеясь на потускневший небосвод, разливали вокруг свой собственный желтый, сдержанно-яркий свет; их стволы, по контрасту с ним, выглядели еще чернее. Но удивительней всего выглядели тоненькие деревца — рябины, дикие вишни, отягощенные красными ягодами: они клонились то вправо, то влево, нарушая вертикальный строй армии хвойных. Все они казались теперь невесомыми, оторванными от земли, и этот лес, сбросивший с себя гнет листвы, медленно тянулся вверх, выпутываясь из своих корней и словно вставая на цыпочки. Мы бросили беглый взгляд на вершины гор, припудренных первым снегом. Я услышал слова Габриеля:

— Он с каждым днем спускается все ниже. От него никуда не деться, он кругом, куда ни глянь.

— Но ведь ты, кажется, любишь лыжи? — удивленно спросила Жанна.

Габриель выглядел обескураженным. Да и сам я тщетно искал в душе былую радость, испытанную всего несколько недель назад, — от нее и тени не осталось. Мы шли рядом с женщиной, которую любили и которая стала нам ненавистна. Я вспомнил, как деревенские старухи нашептывали мне: «Мы так и не разобрали, что у ней на сердце, у этой женщины». А «разобрал» ли я сам?

— Значит, уезжаете? — спросил Габриель, как будто только что узнал эту новость.

— Да, уезжаю и стану совсем другой Жанной.

После долгого молчания Габриель вызывающе сказал:

— Странная это смерть — смерть Анатаза.

Жанна не ответила.

— Странная смерть, — повторил он. И посмотрел ей в лицо.

— Нет, это прекрасная смерть, — тихо вымолвила она, — смерть в лесу…

Лес источал пьянящие ароматы, и они будоражили меня, как будоражит воспоминание о сне, где ты кого-то любил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: