Чем «занимались» некоторые из тех, кого взяли, обнажилось при свете дня, поскольку пуговицы на штанах так и остались не застегнуты. Шествуют они в таком виде по улицам города, с двух сторон от них — вооруженные полицейские, справа и слева. Прохожие потешаются и издеваются над ними, проклинают и честят их, грозят кулаками. Какая-то женщина, указав рукой именно на Шломо Пика, закричала:

— Вот они, кровопийцы!

Иерусалимский писатель был тотчас освобожден, хотя полицейский комиссар и поднял на него в недоумении глаза, но то, что он вытерпел в эти, пусть недолгие, часы, наложило неизгладимый отпечаток на его внешность. Свежие морщины прорезали лицо. И Мандо, к которому он все же прибыл назавтра, глянул на него с восхищением:

— Знаешь что? Я тебя нарисую!

Две недели трудился в своей мрачной келье с зарешеченным окном над портретом Шломо Пика. Запечатлел все: лоб, скулы, глаза, мрачные морщины, и даже, когда вошла сестра и поставила на стол чашечку кофе, не обратил на нее ни малейшего внимания и продолжал водить кистью по полотну, бросал взгляд и наносил мазок, еще взгляд и еще мазок. Временами писатель вздрагивал: безумный вопль, похожий на ржание лошади, доносился из палаты напротив. Вопль повторялся с некоторыми вариациями в точности каждые десять минут.

В эти дни они гуляли вдвоем по просторному двору. По узкой земляной дорожке добрели до церкви, на куполе которой появилась плешь: часть ее медного покрытия в прошлом году сняли на нужды фронта — для производства орудий. Молча и одиноко постояли немного посреди огромного, мрачного и холодного, пустого пространства. Вышли, и глаза их просветлели. Посидели на скамье. Вокруг стояли пропыленные кусты, листья вдоволь наглотались мутного ветра, и безумные женщины, которые то и дело, смеясь и плача, проходили мимо, возбуждали невыносимое отвращение. Художник рассказал Шломо Пику про необходимое для его освобождения поручительство и спросил, может ли тот обратиться к одному из своих многочисленных знакомых.

— Попробую, — ответил писатель.

Мандо оживился, искра надежды на мгновение осветила его иссякшее лицо.

— Я здесь погибаю. Кормят — суп, суп и суп… От недоедания и истощения вспыхнула эпидемия гриппа. В устрашающих размерах, косит всех подряд. Шестой корпус опустел в одну ночь. А атмосфера? Этот безумный крик, который потряс тебя, — я слышу его всегда, постоянно, без передышки, без остановки!

Вечером того же дня Пик направился в кафе, где собирались известные и состоятельные люди, и пытался заговорить с некоторыми из своих знакомых — богатых домовладельцев. Но те лишь пожимали плечами: да кто же согласится взвалить на себя такое дело? Беспомощно уставился писатель в глубь кафе, полного сигаретного дыма. Из тумана одновременно прорезались два лица: общественного деятеля Прикера с бельмом на глазу и рифмоплета Мордехая Зигфрида, который вечно отирается здесь в грязной обшарпанной куртке, и официантки-христианки с усмешкой показывают на него пальцем: вот еврейский поэт!

К кому тут взывать?..

И Мандо тоже быстро понял, что ему не на что надеяться. Он закончил портрет Пика и прислонил его к основанию стены. У самого Шломо Пика нет тут никакой почвы под ногами, но портрет его стоит прочно. Портрету найдется место и в Европе.

Когда однажды они прощались возле ворот, Шломо Пик пообещал:

— Я еще загляну к тебе.

— Милости просим! — ответил художник.

Так, из вежливости сказал «милости просим». В глубине души вовсе не жаждал дальнейших встреч. Поскольку портрет уже готов, нет никакой надобности в оригинале. Шломо Пик представлялся ему теперь чем-то вроде колодки, которую сапожник вынимает из ботинка, когда труд завершен.

1922


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: