Гипотеза Ригера гласит, что невропатологи могут диагностировать легкие повреждения в мозгу больного, только если он был знаком им еще здоровым, что во всяком ином случае распознать недуг затруднительно. Эта весьма серьезная гипотеза, должно быть, абсолютно верна в отношении врачей и больных в принципе, но в случае Лангзама и Гиршла не срабатывает. Лангзам не исследовал разум Гиршла, к «тестам» не прибегал, а всего лишь сидел и рассказывал ему разные истории, чтобы «пробудить» его душу.

Жители маленького местечка, переехав в большой город и получив там блага и удобства, которых прежде знать не знали, все равно вечно будут помнить родные края и превозносить их до небес. Вот уже 40 лет, как уехал Лангзам из своего местечка, но все еще не перестает вспоминать про него, все еще говорит о нем при каждом удобном случае. Местечко давно изменилось, оно уже совсем не такое, каким было во времена его юности, в пору, когда он его покинул, но доктор помнит его прежним. Прежним и описывает. Каждый день, придя к Гиршлу, Лангзам садится на край его кровати и говорит с ним. И любая беседа начинается и заканчивается повествованием о родном городишке. Он рассказывает о рынке, о крохотных, похожих на курятники, домиках, что со всех четырех сторон света облепили торговые ряды. А ряды стоят пустынные все дни недели, кроме четверга. Люди разошлись учиться. Если кто знает хотя бы главу из Мишны — сидит и повторяет ее, а кто даже этого не знает, читает Псалмы. И лишь в четверг город пробуждается от спячки, ибо в этот день деревенские жители приезжают туда торговать. И тогда горожане бегают, точно ненормальные, от повозки к повозке, от крестьянина к крестьянину, чтобы заработать несколько грошей на Шабос. Порой Лангзам начинает рассказывать про свою синагогу: стены ее накренились и вот вот могут упасть, потолок почернел от копоти, но, тем не менее, весь дом светится от того, что в нем изучают святую книгу. А что они ели? Что пили? Когда спали? На эти вопросы Лангзам отвечает коротко: «Ну, если вы желаете знать, можно ли существовать таким образом, я вам скажу, что, согласно всем медицинским теориям, нельзя. Несмотря на это, многие поколения так жили и не видели в этой жизни никаких недостатков». Кроме, пожалуй, раввина. Этот раввин всю жизнь мечтал купить книгу «Махацис а-Шекель» и никак не мог наскрести на нее денег.

Он почти безотрывно сидел над книгой; никто ему не мешал и от учения не отрывал, поскольку судебные дела в городе были редки. Денег нет — нет и имущественных споров. Нечасто возникали и сомнения по вопросам, связанным с мясным и молочным. Это понятно: всю неделю человек ест хлеб да лук, и только в четверг, когда режут скотину к субботе, раввину приносят на проверку какое-нибудь дырявое легкое или проколотый пищевод. Тогда он, как положено, покрывает книгу платком, вынимает нож и соскребает верхнюю пленку, чтобы посмотреть: сквозной прокол или нет. «Когда я вспоминаю его нож, — говорил Лангзам, — все на свете кажется мне ничтожным в сравнении с этой нехитрой вещью, с помощью которой он долго ковырялся во внутренностях животного, чтобы разрешить бедняку съесть кусок мяса или запретить, признав мясо трефным».

Был у раввина еще один инструмент — гусиное перо, которым записывал он свои мысли о Торе. Чернила он готовил себе сам из свечной копоти и, бывало, когда перо его ломалось и он не мог найти себе другого, потому что никто в тот момент не резал гуся, он делал отметки в книге ногтем — мол, вот здесь есть, над чем поразмыслить, а к этому месту нужно сделать примечание. Лангзам говорил, что народ Израиля получил от Всевышнего два великих дара — Тору и Шабос, и если бы не они, непонятно, как вообще могли бы существовать евреи в том поколении.

Спроси кто-нибудь Гиршла: «А как он тебя лечит?» — тот бы искренно удивился: «Да разве он меня лечит?» Тем не менее, он чувствовал, что от рук Лангзама исходит нечто целебное. Эти сильные руки, которыми доктор касался его, здороваясь и прощаясь, касался, словно ненароком, были совсем не похожи на мягкие руки Тойбера. Руку Лангзама ему и в голову не могло прийти поцеловать. Часто, когда доктор сидел рядом и говорил с ним, точно с закадычным другом, Гиршл спрашивал себя: «А знает ли он, что я, кричал петухом, что, как сумасшедший, носился в зарослях травы, катался в снегу? Конечно же, он ничего этого не знает, потому что если бы знал, то наверняка запер бы в клетку и лил на голову холодную воду».

О тысяче разных вещей беседовал доктор с Гиршлом, а вот о недуге его никогда не заговаривал. Тысячу вещей рассказал Гиршл доктору, но никогда ни словом не обмолвился о Блюме.

Постепенно он перестал о ней думать; образ ее все еще витал перед его мысленным взором, но взор этот уже не был прикован к ней неотрывно. Когда же глаза Блюмы ловили его взгляд, когда он все-таки погружался в их таинственную синеву, тогда появлялась на его губах легкая улыбка, — тень звонкого смеха Блюмы. И не было ничего удивительного в том, что Гиршл мог в любой миг увидеть, чем занята Блюма: он знал ее с детства, и каждое ее движение давно отпечаталось в его памяти. И хотя, на первый взгляд, все это звучит глупо, но так оно и было на самом деле.

Однажды доктор вошел к Гиршлу, взял его за руку и спросил, как тот себя чувствует, потом, не дожидаясь ответа, присел на край постели и начал говорить с юношей, как обычно, держа его руку и считая пульс. Уходя, он спросил, не хочет ли Гришл выйти в сад, и получил согласие. Некоторое время спустя зашел санитар Шренцель по прозвищу «отец всех больных», одел Гиршла, вывел его в сад, усадил там на стул, а сам встал в некотором отдалении. По прошествии часа он отвел его назад, в комнату, помог раздеться и уложил в кровать. С тех пор каждый день Шренцель обязательно выводил Гиршла гулять — сперва на час, потом на два, потом на три и больше.

Сад у доктора был великолепный: деревья, кусты, цветы… Еще там стояли скамейки и кресла, чтобы больные могли отдохнуть. Гуляя в саду, Гиршл всякий раз встречал старика, который ковырялся в земле и говорил сам с собой. Старика этого звали Пинхас Гертлебен. Когда-то были у него дом и кусок земли в Бориславле, но в один прекрасный день разверзла земля уста свои и поглотила его жену и детей, и тогда он продал и дом, и землю, ибо в тот час никто еще не знал, что земля эта, которую проклял Всевышний проклятием Содома и Гоморры, скрывает в себе нефть. Тот, кто купил землю Пинхаса, нашел эту нефть, разбогател и стал миллионером, а тот, кто продал ее, остался бедняком. И вот теперь Пинхас переползал с места на место и ковырял в земле пальцами, пытаясь отыскать нефть, и говорил со своей женой и с детьми, которые умерли. «Сейчас, сейчас, — повторял он, — сейчас найду я великие залежи нефти, и тогда все мы оденемся в золото». Когда он состарился, добрые люди пожалели его и отправили лечиться.

Был у доктора еще один пациент по имени рабби Занвл. Отец его и брат считались известными мудрецами и праведниками, да и сам он руководил общиной хасидов. Но сердце его ныло от одиночества, а разум отказывался постигать низменное и повседневное. Он вообще не заботился о собственных нуждах: забывал поесть и относился к себе так, будто уже завершил свой жизненный путь и лежит бездыханный. А всякого, кто приходил к нему попросить благословения, он называл вопрошающим мертвых.

Люди стали проявлять к нему внимание, считая, что он отказывается от себя ради Отца Небесного. Сам же раби Занвл тем временем совсем перестал есть и пить, перестал выполнять супружеские обязанности и даже пренебрег заповедями Торы, объясняя это тем, что «мертвый неподсуден».

Понемногу вокруг начали шептаться, что рассудок рабби помутился. Когда же стало ясно, что дело совсем плохо и пора принимать меры, близкие посовещались и решили отвезти его к доктору Лангзаму. Странно, конечно, что они не отвезли его к рабби Шлоймеле из Сасова, который пытался оказывать помощь безумным и даже прослыл большим специалистом в этой области. Но причина в том, что отец рабби Занвла был в ссоре с рабби Шлоймеле. Впрочем, он еще и для того отвез сына именно к доктору Лангзаму, чтобы показать всем, что уважает закон. Ибо закон считает, что душевнобольного должен лечить врач-профессионал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: