Бродяга обвёл взглядом кладбище разбитых машин, залитое холодным, чистым светом солнца. Опустил глаза и уставился на собственные лохмотья. А потом уселся в машину, где проспал ночь, и достал из кармана отверточку. Пёс молча наблюдал, как бродяга разбирает мышонка с отцом на части – проверить, можно ли снова заставить их танцевать. На свалке царила тишина; остовы машин торчали островками ржавчины в море сверкающего снега; только издали долетал перезвон рождественских колоколов да хриплое карканье ворон порой прорезало морозный воздух.
Целый день бродяга просидел на свалке, колдуя над сломанной игрушкой и отрываясь только перекусить и угостить пёсика хлебом и мясом, что сыскались в кармане. Вернуть жестяные фигурки в прежний вид ему почти удалось, но с пружинным механизмом пришлось повозиться. Едва он повернул ключик, как пружину заело, и, пытаясь высвободить её, бродяга сломал стерженьки и зубцы, заставлявшие мышонка-отца танцевать по кругу и раскачивать малыша вверх-вниз. Ничего не оставалось, как отложить их и собрать игрушку так. Лакированные ботиночки потерялись ещё в мусорном ящике, синие бархатные штанишки измялись и сидели криво, мех кое-где отклеился, но мышонок и его отец были спасены.
Бродяга снова завёл их; пружину не заедало, но танцевать мышонок с отцом больше не могли. Теперь отец ковылял на согнутых ножках вразвалку – вперёд и вперёд, толкая перед собой малыша. Пёсик сел и уставился на них, склонив голову набок. Человек в лохмотьях улыбнулся и выбросил лишние детальки. Затем сунул игрушку в карман и зашагал в сторону шоссе.
Высоко над городом, на вершине холма, за которой тянулись вниз по склону поля, укрытые снегом, шоссе пересекало мост над железной дорогой и, минуя городскую свалку, убегало вдаль, за горизонт. Бродяга поставил мышонка с отцом на обочину и завёл отца.
– Быть вам бродягами, – сказал он, повернулся и зашагал прочь, и пёсик потрусил за ним следом.
2
Отец-мышонок топал к мосту, толкая сына спиной вперёд, пока завод не кончился. Тут они замерли и не могли больше сделать ни шагу. Внизу громыхали и взвизгивали поезда. Легковушки и грузовики с рёвом проносились мимо, сотрясая мост, и растворялись вдалеке, а отец и сын стояли и дрожали.
День склонился к вечеру; в прощальных косых лучах заходящего солнца поблёскивали вдоль обочины битое стекло и слюда. Заснеженные поля вспыхнули на краткий миг и угасли. Рдели и чадили в сумерках горящие мусорные кучи на свалке. Зажглись огни на мосту, заливая дорогу нездешним голубым сияньем, а дальше по шоссе фонари разметили сумрак до тёмной черты горизонта. Горбатая луна угрюмо уставилась вниз с холодного неба; потом ее заслонили облака. Где-то далеко отбивали время часы на городской башне, и мышонок с отцом ждали молча, пока до них не донеслись еле слышно двенадцать полуночных ударов.
– Видишь, до чего нас довели твои слезы, – упрекнул отец малыша.
– Прости меня, папа, – сказал мышонок. – Я не хотел плакать. Так получилось.
Отец вгляделся в темноту за мостом, туда, где исчезали красные габаритные огни, а на смену им надвигались белые огни фар. Ветер крепчал, и в затишьях между машинами слышалось, как поскрипывают от холода балки моста.
– Как же это странно – идти вперёд и вперёд! – воскликнул отец.
– Я шёл задом наперёд, – заметил мышонок, – но это было лучше, чем танцевать по кругу. А что мы теперь будем делать?
– Кто его знает, – сказал папа. – Выходит, мир куда больше рождественской ёлки, чердака и мусорного ящика. Сдаётся мне, может случиться всё. Всё что угодно.
– Может-то может, да не выйдет, – негромко раздалось у него над ухом. – Уж никак не сегодня, ребятки.
Огромная крыса бесшумно выступила из тени балки в круг света от подвесного фонаря и, вскочив на задние лапы, нависла над мышонком и его отцом. Пришелец был в халате – засаленном лоскуте пёстрого шёлка, подпоясанном грязной верёвкой, и пахло от него темнотой, и всякой гнилью и плесенью, и помойкой. Он возник внезапно, но предстал перед мышатами с таким видом, словно был здесь всё время, а они его просто не замечали, но стоило заметить – и теперь он уже не уйдёт никогда. В призрачном голубом сиянье он буравил отца и сына пронзительным взглядом, и непроницаемые глаза его в лучах проносящихся мимо фар вспыхивали багровыми огоньками, словно два круглых рубиновых зеркальца. Усы его затрепетали, морда придвинулась ближе, и жёлтые зубы обнажились в ухмылке; лапа метнулась к мышонку с отцом и сшибла их с ног одним могучим ударом.
– А теперь пора в путь, – объявил он.
Он поставил мышей на ноги, завёл отца и подтолкнул вперёд – через мост и дальше по дороге, в сторону свалки. Тени их под фонарями, горящими вдоль шоссе, то колыхались позади, то обгоняли путников, то растворялись во тьме до следующего пятна тусклого света.
– Куда вы нас ведёте? – спросил отец.
– На бал, куда же ещё, – отозвался их провожатый. – На развесёлый шумный бал. В королевский дворец. Будем пить шампанское и плясать до рассвета. Вы не против? – Он тихонько хихикнул. Голос его, отчасти приятный, но и чем-то отталкивающий, звучал на удивление вкрадчиво и убедительно.
– Мы что, правда идём во дворец? – переспросил мышонок.
– Не думаю, – сказал отец. – Он нас дразнит.
– Точно, – подтвердил провожатый. – Я такой. Чувство юмора у меня знатное – кто хошь подтвердит. Ну, вот мы и дома, в целости и сохранности.
Шоссе осталось позади; вокруг простиралась свалка. Спотыкаясь о припорошённый снегом мусор, отец и сын ковыляли по улице крысиного города. На грязном снегу плясали тени от мусорных костерков, разведённых местными обитателями. Туннели и коридоры вели сквозь груды отбросов к тёмным, грязным жилищам. Кто-то исподтишка провожал прохожих взглядом; отовсюду неслись громкие крысиные голоса – крики, ругань, песни… Мало-помалу улица стала шире, и показались лоточки с крысами-продавцами – это был чёрный рынок.
– Шкура апельсиновая – привозная и местная! Плесень фигурная – зелёная, белая, чёрная! – выкрикивал тощий, сморщенный зазывала со свалявшейся шерстью. – Шкварки свиные из-под яичницы, двухмесячной выдержки, с гарантией! Налетай-разбирай! – Заметив крысу в халате, он замахал лапами, привлекая внимание. – Здорово, Хват! Чёрной икры не желаешь? Твёрдая, что твой камень! Шесть недель выдержки, ни днём меньше! Объедение!
Крысий Хват пощупал икру, но брать не стал.
– А нет у тебя этой импортной патоки? Ореховой? – спросил он. – Ну, той, в красной фольге, помнишь?
– Скажу заготовителю, в другой раз будет непременно, – пообещал продавец, подмигнул Крысьему Хвату и снова заголосил: – Шкура апельсиновая! Шкварки свиные! Мыло ароматное! Клейстер!
Мышонок с отцом, спотыкаясь, топали дальше и вскоре различили в общем гомоне писклявые, нестройные голоса, а затем и слова песни:
Голоса устало замерли, хор рассыпался стонами и приглушённой бранью.
– Вперёд! – рявкнул кто-то. – Эй, там, пошевеливайся!
– У меня пружина лопнула, – прозвенело в ответ. – Сам посмотри – вот, из груди торчит. Моя песенка спета.
– Эх, счастливчик, – завистливо звякнул другой жестяной голос, и всё стихло.
Крысий Хват захихикал и подтолкнул мышонка с отцом дальше – в вонючий лабиринт игорных домов и палаток, баров и дансингов, состряпанных на тяп-ляп из деревяшек и картонных коробок. В отблесках костров из переулков вставали огромные тени крыс – завсегдатаев местных притонов; дансинги ходили ходуном от неистового грохота консервных банок, дудочного свиста и бренчания банджо из спичечных коробков, а в тусклом свете свечей, лившемся из дверей и окон, отплясывали на снегу чёрные тени крыс-танцоров. Сквозь общий гвалт пробивался издалека хриплый голос заводной карусели: она играла вальс, то и дело глотая ноты. Еще дальше, за горами мусора и кострами, свистнул и чуть слышно протарахтел товарный поезд.