На этом маленьком черно-белом снимке того года, когда нам с ней было по девять, не различить и следа настоящей девятилетней Клары, какой я запомнил ее на старом пустом сеновале, в лучах солнца, пробивающихся сквозь щели дощатых стен, среди пылинок, пляшущих мотыльками в каждом луче. Теплое лето, ленивый гул цикад. Вижу ее как сейчас: ее глаза, голубые и ясные, легкую улыбку и вокруг светлой головки – солнечный ореол. Она была из Милуоки, гостила у соседей. Она привезла с собой дальнюю даль и волшебство, и я, уж не помню, как я к этому подвел, да и удосужился ли вообще подвести, но сказал ей, что, мол, если ты мне покажешь, я тебе тоже покажу, и она сказала: да. Оно до сих пор со мной, это ее милостивейшее «да», в сигарном ящичке моих воспоминаний.
27. Манящая иная
– Ты что, заснул? – скликнула меня Амариллис.
– Что?
– Я спросила, что для тебя значат эти слова – «Извращения да»,а ты словно впал в прострацию. Что стряслось?
– Ничего. А это… да так, детское словечко; мой дядя однажды что-то такое брякнул, а я и решил, что все, чем мужчина и женщина занимаются в постели, – это извращения.
– Уж эти мне детства, – вздохнула она. – И у кого их только не было. – Она откинулась на спинку дивана и скрестила руки на груди. – Люблю дождь. Может, посидим немного молча? Выпьем еще и просто побудем вместе, послушаем дождь.
– Как скажешь, Амариллис.
И мы так и сделали: она устроилась на диване, поджав под себя босые ноги, я уселся напротив, в кресле со скамеечкой. Мы пили в молчании и слушали дождь, а я мысленно раздевал ее. Я представлял нас вместе наяву, обнаженными перед камином, но для камина было слишком жарко. Стаканы опустели; я наполнил их вновь.
– Что-то меня от дождя в сон клонит, – заявила Амариллис. – Может, поставишь музыку?
– Сейчас, только давай поднимемся в студию. Хочу сравнить тебя с картиной.
– А ты ее уже закончил?
– Нет, еще в процессе, но хочу оценить, чего она будет стоить, когда вы окажетесь рядом.
Дождь заливал студию дивным светом, стучался в стекла приглушенными барабанами времени. Я извлек из плеера диск Барбары Строцци и поставил «Искусство фуги» в записи «Музыка Антиква Кельн» – казалось, для такого дня оно лучше подходит. В оркестровой версии оно живописнее, чем в клавишных, и многоцветье инструментальных голосов, словно бинты Человека-Невидимки, выявляет то, чего не различить напрямую.
Но только лишь голоса взмыли ввысь и канули в глубину, надвигаясь и отступая и пронзая себя насквозь, Амариллис отставила стакан и зажала уши.
– Выключи эту ужасную клейнобутылочную музыку! – потребовала она. – А не то меня стошнит.
– Извини!
Я убрал Баха и поставил Барбару Строцци обратно – разумеется, она куда лучше сочеталась с картиной! И что это мне взбрело в голову сменить диск?
– Да, – кивнула Амариллис, когда голос Моны Шпегеле смешался со светом дождя. – Это ближе к делу.
Пока я возился у полки с дисками, картина выскользнула из поля зрения, и как Амариллис подошла к холсту, я не заметил, но услышал воцарившуюся вслед за тем тишину. А обернувшись, увидел лишь заднюю сторону подрамника, но за ним – лицо Амариллис, бледное как смерть.
– Амариллис! – воскликнул я. – Что с тобой?
Она бросилась из студии – в ванную; я примчался следом и придерживал ей волосы, пока ее рвало над унитазом. Потом она подошла к раковине, прополоскала рот, умылась.
– Ну как ты? – спросил я.
– Нормально. Перехватила с ершами, надо на воздух.
– Дождь еще идет.
– И хорошо. Дождь – это славно. Освежает. – Она спустилась по лестнице, быстро, хоть и нетвердой походкой; обулась, надела плащ и шляпу, перебросила сумку через плечо, а заметив, что я тоже взялся за плащ, торопливо проговорила: – Не надо такси, надо пройтись. Я сама. Не ходи за мной. – И побрела, пошатываясь, в дождь.
Я вернулся в студию, обошел подрамник и встал перед картиной. Ни туманов, ни лунного света. Ни Карпат, ни ущелья Борго, ни замка в развалинах. Ни Амариллис. На картине было светло как днем, и в свете дня – Ленор, вся в черном, бледная, с длинными черными волосами, разметавшимися на ветру. Она стояла на краю обрыва, позади расстилалось море. Вскинув правую руку, она манила меня за собой. Сложились ли ее губы в беззвучное «Есть!»? Тут мой слух учудил такое, чего еще не случалось, – он точно замкнулся, унося на мгновение и музыку, и шум дождя. Потом они вернулись, а с ними и тишина, что оставила за собой Амариллис.
28. И что теперь?
Что я – бодрствовал или блуждал в зазоре? Правой рукой я ущипнул себя за левую, та казалась плотной и реальной на ощупь, но что с того? У меня и в зазорах все части тела на ощупь реальные. Я потянулся к телефону и набрал 1-2-3. «Начало третьего сигнала соответствует шести часам тринадцати минутам тридцати секундам», – раздался из трубки благовоспитанный женский голос. Бип, бип, бип. Я повесил трубку. Голос звучал натянуто и утомленно, словно у той женщины не было на меня ни секунды времени. Куда пропал мужчина из фирмы «Аккурист», всегда сообщавший время по «Аккуристу» таким уверенным, мужественным тоном? С ним-то сразу становилось ясно, где ты находишься; его голос был точно высокий дом, светящий несметными окнами. «Доверься мне, – говорил он и ночью, и днем, во всякий час, тесный и одинокий, – мир никуда не делся».Но это была просто запись, и даже если бы мир на самом деле провалился в тартарары, голос по 1-2-3, вероятно, продолжал бы звучать точно так же.
Я спустился вниз. Лужи, оставшиеся от Амариллис, никуда не делись. Я открыл дверь, вышел под дождь, промок. Это ничего не доказывало. Может, я проходил сквозь самого себя? Или уже прошел и вынырнул по ту сторону? Я вернулся в студию. Ленор была там: все так же стояла на краю обрыва, и море все так же расстилалось у нее за спиной. Я потрогал картину – на пальце осталась краска.
– Не зазор, – заключил я. Затем хлопнул в ладоши, ощутил, как они соприкоснулись, прислушался к звуку. Что я, рисовал во сне, что ли, как лунатик? Да-а, это что-то новенькое. Я отвернулся от картины, потом снова взглянул. Ленор никуда не делась.
Почему Амариллис убежала так неожиданно? Наверняка она знала Ленор. А вот знала ли о нас с Ленор – это вопрос. Она ушла из колледжа искусств за год до того, как пришел я, – это значит, в девяносто втором, – но связей со знакомыми по колледжу, видимо, не порвала. Да, жизнь все явственней напоминала бутылку Клейна.
Я снова снял трубку и набрал номер железнодорожной справочной.
29. Формы
Смирившись до поры со всем, какой бы реальности оно ни принадлежало, и принимая все за чистую монету – а что еще оставалось? – в 13:01 следующего дня я сел в поезд до Флитвика. Я ехал повидаться с Аланом Беннетом, изготовителем бутылок Клейна.
Поезда линии «Темзлинк» отбывают не от обычных платформ вокзала Кингс-Кросс, а из параллельного мира, куда можно попасть только со станции метро «Кингс-Кросс» по бесконечному коридору и эскалатору сомнительной подлинности. Но я все-таки отважился на эту экспедицию и преуспел; купил билет и получил указание пройти на платформу Б. Трудно было поверить, что передо мной настоящая станция железной дороги: казалось, какой-то владелец двух-трех поездов попросту захватил этот участок, а расписание утрамбовал так, чтобы время прибытия и отбытия совпадало с цифрами на официальных табло.
Точно по расписанию прибыл и мой поезд, набитый скорее пустотами, чем пассажирами. Впустил меня и понес из Лондона прочь так поспешно, будто даже не разбирал дороги, и я даже испугался, что он и мимо Флитвика проскочит как ошпаренный. Но вот одна за другой потянулись промежуточные станции, словно подозреваемые, выстроившиеся в очередь на опознание, – Сент-Олбанс, Харпенден, Льютон, Лигрейв, Харлингтон, – и у каждой поезд сбавлял ход и немного медлил, прежде чем ринуться дальше. Когда показалась вывеска «ФЛИТВИК», я сошел, поднялся по ступеням, пересек мостик, спустился по ступеням и, миновав макет вокзала в натуральную величину, добрался до условленного места, где Алан Беннет уже дожидался меня в красном автомобильчике.