Именно потому никому даже в голову не пришло, что унылый и протяжный вой, раздававшийся но ночам к северу от Порта, мог каким-либо образом соотноситься с пропажей маленькой девочки, ушедшей средь бела дня за пурпурными цветочками, или к трупу приезжего молодожена, обнаруженного в торфяном болоте, или к загадочной гибели Крэдока, задохнувшегося на собственном лугу при отмеченном его женой странном свечении. Остается неясным и то, каким образом слух о заунывном ночном зове вообще мог распространиться столь широко. Льюис узнал о нем одним из первых — денно и нощно снующие но окрестным тропам деревенские врачи всегда в курсе местных новостей, — но отнесся к нему без особого интереса. Как и все прочие, доктор ни в малой мере не предполагал, что это необычное явление может иметь прямое отношение к царящему вокруг ужасу. Что же до Ремнанта, то история о глухом, многократно повторяющемся в ночи вое была преподнесена ему в весьма расцвеченном и живописном виде. Раз в неделю у него в саду работал человек из Тредонока — он-то и просветил доморощенного теоретика. Садовнику не довелось слышать вопль собственными ушами, но его приятель слышал — и едва не помер со страху.
— Прошлой ночью Томас Дженкинс из Пэнтопина, — рассказывал он, — высунулся из окна посмотреть, какая погода ожидается на завтра. Дело-то шло к уборке хлеба — как тут не озаботишься. Так вот, он сказал, что ни в одной церкви не слыхал подобного вопля, а ведь он побывал аж у кардигенских методистов! Это, говорит, прямо как жалобные завывания в день Страшного Суда.
Поразмыслив над этим сообщением, Ремнант склонился к мысли, что звук исходил из какой-нибудь подземной морской бухты; в лесах Тредонока могли находиться не до конца обустроенные или, скажем, чересчур извилистые вентиляционные люки, и пробивавшийся через них снизу шум прибоя вполне мог произвести эффект глухих завываний. Но ни сам Ремнант, ни кто-либо другой не придавали этому новому обстоятельству особого значения. И лишь те немногие, кто собственными ушами слышал по ночам мрачный зов, отдававшийся эхом над черными холмами, никогда не могли забыть его.
Странные звуки раздавались три или четыре ночи подряд, а в воскресенье выходившие после заутрени в тредонокской церкви прихожане заметили в церковном дворе большую рыжую овчарку. Казалось, собака только и ждала выхода верующих и сразу же кинулась к ним — обежав по кругу толпу, она пристала к группе из полудюжины прихожан, которые повернули направо с главной дороги. Двое из них направились через поля к своим домам, а четверо по-воскресному неспешно побрели дальше. За ними-то, не отставая ни на шаг, и увязалась овчарка. Мужчины толковали о сене, кормах, видах на урожай и предстоящей рыночной страде, не обращая внимания на путавшуюся под ногами собаку. Таким манером они и шли по золотистой осенней тропе, пока не очутились перед калиткой в живой изгороди, от которой вилась через поля кое-как вымощенная проселочная дорога, уходившая затем в лес и в конце концов упиравшаяся в ферму Трефф-Лойн.
И тут овчарка словно обезумела. Сначала она принялась яростно лаять, а потом, подбежав к одному из крестьян, уставилась на него таким взором, что у того по коже пробежали мурашки. "Она будто хотела сказать, что от меня зависела вся ее жизнь", — вспоминал он позднее. Затем собака кинулась к калитке и остановилась рядом с ней, виляя хвостом и отрывисто лая. Но люди только смеялись, глядя на ее ужимки.
— Чьей бы это быть собаке? — спросил один.
— Никак. Томаса Гриффита из Трефф-Лойна, — предположил другой.
— Что же она тогда домой не идет? Ну-ка, домой!
Крестьянин перешел через дорогу и наклонился за камешком, намереваясь бросить им в собаку.
— Ну-ка, ступай домой! Вот твоя калитка!
Но овчарка даже не шелохнулась. Она лаяла, скулила, подбегала то к людям, то к калитке. Наконец, приблизившись к одному из крестьян, она опустилась на землю и подползла к самым его ногам, а потом вдруг схватила его за полу пиджака и попыталась подтащить к калитке. Тот вырвался, и все четверо снова двинулись своей дорогой, а собака все стояла на месте и следила за ними, и лишь когда они скрылись за поворотом, подняла голову и издала долгий жутковатый вой, исполненный неподдельного отчаяния.
Никого из четверых это не тронуло — деревенским овчаркам полагается пасти овец, а потому пикте) пе собирался потакать ггх прихотям и фантазиям. Но с этого дня рыжая собака стала часто появляться на полевых тропах Тредонока. Однажды ночью она подбежала к дверям одного из фермерских домов и принялась царапать ее когтями. Когда же дверь открыли, собака легла на землю, а затем с лаем подбежала к садовой калитке и остановилась в ожидании, явно приглашая хозяина последовать за собой. Когда собаку отогнали прочь, она снова издала исполненный смертной муки вой. Слышавшие его крестьяне говорили, что он был почти столь же ужасен, как и тот унылый вопль, что разносился по полям за несколько ночей до того. А потом кому-то пришло в голову (насколько мне известно, без какой-либо определенной связи со странным поведением овчарки из Трефф-Лойна), что старый Томас Гриффит уже довольно долго не показывался на людях. Он давно не появлялся в тредонокской церкви, которую имел обыкновение посещать каждое воскресенье, и даже, чего с ним отродясь не бывало, пропустил базарный день в Порте. А уж после того, как стали разбираться всем миром, выяснилось, что соседи уже много дней не видали никого из Гриффитов.
В наши времена процесс разбирательства всем миром проистекает достаточно быстро в любом мало-мальски населенном городке. Но в деревне, а особенно в погрязшей посреди безлюдных пространств глубинке, по которой через пень-ко-лоду разбросаны одинокие фермы и лачужки, для этого требуется время. Шла уборка урожая, и каждый был занят на своем ноле. После изнурительного дневного труда ни фермеры, ни члены их семей не склонны шататься по соседям в поисках сплетен и новостей. К концу дня жнецу думается только о том, чтобы поужинать да завалиться спать, — ни до чего другого ему и дела нет.
Вот потому лишь к концу недели выяснилось, что Томас Гриффит и вся его семья покинули наш мир.
Меня часто упрекают в нездоровом интересе к тому, что не представляет особой (а то и вообще никакой) важности для всего остального человечества. Например, я люблю задаваться такими, например, вопросами: "На каком максимальном расстоянии можно разглядеть горящую свечу?". Предположим, что эта самая свеча в тихую летнюю ночь горит в каком-нибудь деревенском окне. Так вот, на каком максимальном расстоянии наши органы зрения вообще способны сигнализировать нам о наличии света в темноте? То же касается и человеческого голоса — на каком расстоянии при идеальных погодных условиях мы можем расслышать хотя бы его отзвук, не говоря уже о произносимых словах?
Без сомнения, оба эти вопроса носят чисто умозрительный характер, но они всегда привлекали меня, а последний из них так и вообще имеет самое прямое отношение к странному происшествию в Трефф-Лойне. Дело в том, что заунывный и глухой вой, этот мрачный ночной зов, что ужасал всех слышавших его, на самом деле был обыкновенным человеческим голосом, но только произведенным совершенно исключительным образом. Голос этот слышали в различных местах на расстоянии от полутора до двух миль от фермы. Я не знаю, можно ли назвать это явление экстраординарным; не знаю также, был ли рассчитан сам способ воспроизведения этого голоса на то, чтобы усилить несущую силу звука. Снова и снова в своей летописи деяний ужаса я не могу обойтись без того, чтобы не подчеркнуть факт полнейшей изоляции друг от друга большинства ферм и жилых домов Мэйриона. Я делаю это для того, чтобы просветить горожан относительно абсолютно неведомых им величин и понятий. Для среднего жителя Лондона любой дом, расположенный в четверти мили от городского фонаря или отстоящий на такое же расстояние от какого-либо другого жилья, уже представляется чертовски уединенным — этаким жутковатым местом, где впору гнездиться всякого рода духам, призракам и прочей нечисти. Способен ли он в таком случае осознать всю безнадежную уединенность белых домишек Мэйриона, беспорядочно разбросанных среди лесов и полей вдалеке от заросших травой тропок и глухих извилистых проселков? Способен ли он ужаснуться той оторванности от всего остального мира, что свойственна крохотным фермам, съежившимся в самой сердцевине бескрайних полей, заброшенным на огромные, похожие на крепости утесы морского побережья, уткнувшимся в узкую прибрежную полосу, окруженную высокими холмами, или же затерявшимся в глухих лесных местах, скрытых от человеческого взора и недоступных для звуков и шумов современной жизни? Возьмем, к примеру, тот же Пэнирхол — ту самую ферму, из которой, как показалось Мерриту, подавались световые сигналы. Со стороны моря ее, конечно, видно издалека, но я очень сомневаюсь в том, что ее можно разглядеть со стороны суши, ибо ближайшее человеческое жилье отстоит от нее не менее чем на три мили.