Сталин поначалу воспринял просьбу Надежды Сергеевны о приглашении на прием четы Грачей крайне враждебно. Он разразился гневной тирадой, из которой следовало, что Кремль — это не проходной двор, что в торжествах будет участвовать только узкий круг лиц и нечего тащить на столь ответственный прием каждого встречного и поперечного. Но Надежда Сергеевна упрямо стояла на своем, заявив в конце концов, что в случае отказа в этот вечер ее ноги не будет в Кремле. И Сталин потихоньку начал сдаваться.
— Хорошо,— сердито сказал он,— если тебе эти Грачи дороже твоего собственного мужа, зови! Но только на общий прием, во дворце. А на вечеринку после приема, которую, как всегда, хочет затеять Ворошилов, звать не надо. Там будут только свои люди,— резко подчеркнул он слово «свои».
Андрея сообщение Ларисы о приглашении на прием в Кремль повергло в ужас. Первой его мыслью было: а как отнесется к этому Мехлис, когда узнает, что он был в Кремле без его ведома (а что тот непременно узнает, Андрей нисколько не сомневался). Непосредственные начальники страсть как не любят, если вдруг их подчиненный оказывается хоть каким-то боком приближен к высокому лицу. В этом они сразу же могут узреть смертельную угрозу своему дотоле незыблемому служебному положению: мало ли что вздумает нашептать этот новоявленный фаворит в ухо своему властителю! Так и жди, причем постоянно и ежечасно, какого-нибудь подвоха, от одного предчувствия которого начинают трястись поджилки.
Андрей поделился своими опасениями с Ларисой. Та, как всегда, высмеяла его страхи:
— Начихать нам на твоего Мехлиса. Разве ты в силах отвергнуть приглашение жены самого вождя? И будь уверен, твой шеф начнет перед тобой на коленях елозить и ставить тебя всем в пример.
Поняв, что отступление невозможно и, более того, недопустимо, Андрей принялся основательно готовиться к страшившему его приему. Прежде всего они отправились в универмаг, чтобы купить ему новый солидный костюм, а Ларисе какие-нибудь украшения. Потом он долго говорил с Мишей Кольцовым, советуясь, как нужно будет им вести себя на приеме, чтобы не попасть впросак.
В заботах, хлопотах и волнениях они и не заметили, как пролетели последние дни перед праздником и как наступило Седьмое ноября. Андрей на демонстрацию пойти не смог, так как дежурил в редакции по номеру, был выпускающим. А Лариса отправилась на Красную площадь в колонне Промышленной академии вместе с Надеждой Сергеевной.
Утро седьмого ноября 1932 года выдалось холодное, уже ощутимо повеяло ранней зимой, в воздухе порхали редкие снежинки, тихо опускаясь на голубые ели, на флаги и транспаранты, на брусчатку площади. Как всегда, уже выстроились напротив Мавзолея войска, а колонны демонстрантов вплотную приблизились к Историческому музею. До начала парада и демонстрации было еще почти два часа, люди в колоннах, хотя и постарались одеться потеплее, мерзли и пытались согреться шутками и смехом.
— И вот всегда так,— негромко сказала Лариса Надежде Сергеевне,— приведут людей ни свет ни заря, и вместо радости — нервотрепка, бесцельная потеря времени, а потом еще и простуда.
Они стояли с Ларисой в первом ряду и большей частью говорили о сущих пустяках — о модах, о кулинарных рецептах, даже о том, каким женщинам к лицу береты, а каким — красные косынки. Надежда Сергеевна не задавала Ларисе серьезных вопросов — вокруг них было слишком много людей и их разговор мог быть истолкован по-разному, даже превратно. Уж кто-кто, а Надежда Сергеевна знала, что на демонстрации, в колоннах, полно штатных и нештатных сотрудников тех самых органов, которые ее муж очень любил называть компетентными. Да и все, что хотелось узнать Надежде Сергеевне, Лариса уже успела рассказать ей, когда вернулась с Кубани, из станицы Михайловской, где теперь жила ее мама. Лариса даже пожалела, что слишком откровенно поделилась с ней своими впечатлениями. Рассказ ее о голоде на Кубани поверг Надежду Сергеевну в уныние. Она долго молчала, лицо ее потемнело, возбуждение достигло предела, гнев так и рвался наружу.
«А здесь они бьют в литавры,— наконец со злостью, так несвойственной ей, сказала тогда Надежда Сергеевна.— Колхозный строй победил полностью и окончательно! Кулачество разгромлено как класс! Стопроцентная коллективизация! — Она помолчала и снова заговорила еще возбужденнее: — Проценты или человек! Им важнее и дороже проценты! Это же театр абсурда!»
…Когда часы на Спасской башне пробили десять, сюда, к Историческому музею, донеслись громкие, повторяемые звучным эхом команды. Начинался парад.
Ларисе почудилось, что все это — и колонны войск, стоявшие недвижимо, будто они были изваяны волшебником-скульптором; и тысячи знамен, портретов и транспарантов, колыхавшихся в сумрачном стылом воздухе; и люди, пришедшие сюда лишь ради того, чтобы пройти мимо трибуны Мавзолея и единым залпом, звенящими от натуги глотками прокричать славу стоящему там, наверху, вождю,— все это, казалось ей, происходит не в жизни, а на огромной сцене и не на планете Земля, а на какой-то совсем другой, не ведомой никому планете.
Она смотрела на демонстрантов, несущих бесчисленное количество портретов, и снова, как тогда, на площади Курского вокзала, когда ее встречал Андрей, Лариса почувствовала острую неприязнь к этому человеку, изображение которого, повторенное миллионы раз, будто жило и затмило собой всех остальных людей. Неприязнь в ее душе росла и росла по мере того, как она обнаруживала, что портретов Сталина было во много крат больше, чем портретов Ленина, не говоря уже о нынешних членах Политбюро. Лариса представила себе, что это не Сталин, а она стоит сейчас на трибуне, и не Сталина, а ее портреты несут по Красной площади, и ей стало не по себе. Неужели ему, считающему себя мудрейшим из мудрейших, не ясно, что все это похоже на комедию, поставленную безумным режиссером, и что вовсе не количество портретов знаменует собой народную любовь?
Оглушительные марши военных оркестров, полные холодной патетики голоса дикторов, провозглашавших многочисленные здравицы, ответное могучее «ура!», способное, как ей чудилось, своей детонацией взорвать и Кремль, и собор Василия Блаженного, и, пожалуй, всю Москву,— была во всем этом какая-то непостижимая смесь величайшего торжества и величайшего издевательства над здравым смыслом.
И тут же Лариса мысленно укорила себя за то, что заблуждается, что все, происходящее сейчас здесь,— это и есть народное торжество, народное единение вокруг своего вождя, способное высекать нечеловеческую энергию из самых обыкновенных смертных. Да и разве можно было в этом хоть чуточку сомневаться, взглянув на эти ликующие, смеющиеся, счастливые лица демонстрантов, поднявших над головами знамена, цветы и даже детей, устремивших горящие радостным фанатизмом взоры к трибуне Мавзолея, к своему божеству которое изредка отвечало на приветствия взмахом правой руки, полным величавого достоинства.
С этими смешанными, запутанными в своей противоречивости чувствами Лариса вместе с колонной и шла по площади и тоже, поддаваясь мощному влиянию тысяч людей, взмахивала руками, смеялась и плакала, выкрикивала то, что выкрикивали шедшие рядом с ней, а они повторяли слово в слово то, что выкрикивали в микрофоны неутомимые и, видимо, довольные своей миссией дикторы.
— Какой же он неисправимый упрямец! — Лариса вдруг расслышала голос идущей рядом с ней Надежды Сергеевны,— Обещал же одеться потеплее и обманул. Простудится, непременно простудится! Там же, наверху, такой леденящий ветер!
Лариса посмотрела на трибуну, ища глазами Сталина. Отсюда, издали, он был еле виден. Лариса взглянула на Надежду Сергеевну — она шагала широко и раскованно, увлеченная, высокая, смеющаяся, в распахнутом пальто. Лицо светилось вдохновением, она отчаянно махала вытянутой вверх рукой, словно старалась, чтобы он, ее Иосиф, смог разглядеть жену даже в этом, слившемся в единую плотную массу, громадном скоплении людей.
«Боже, как она его любит! Любит, несмотря ни на что! — вспыхнуло в голове у Ларисы.— И как гордится им!»