– Я, как мог, старался сделать из тебя честного человека.
– Да, папа.
– Не знаю, во всем ли прав. Я надеялся на лучшее. Если мы проиграем войну, то может статься, что какие-то вещи оказались неправильными. Я не знаю, был ли я тебе хорошим отцом.
– Конечно, хорошим, папа.
Этот разговор мне не нравился, от него саднило в душе. По папиным щекам катились слезы. И как он мог так распуститься?…
– Я люблю тебя, сынок. Я люблю нашу семью. Я любил Германию.
Знаете, о чем я думал в тот момент? О том, что если бы мне уже исполнилось шестнадцать, я бы стал выдающимся героем и придал бы всей войне совершенно неожиданный поворот с помощью одного-единственного героического поступка – грандиозного и непредсказуемого.
В конце марта наши заводы впервые серьезно пострадали при бомбежках. Система воздушного оповещения о предстоящих ударах оказалась несостоятельной. Погибли Шнайдер и еще четырнадцать рабочих, среди которых оказались родители Софи. Они не успели дойти до спасительной черты и сгорели на полпути в убежище.
Я горевал так, словно это были моиродители, так глубоко я сросся мыслями со своей любимой. Мои будущие тесть и теща – покойники. Кто сообщит Софи это страшное известие? Найдется ли вообще такой человек?
Внезапно мне стало казаться, что все произошло не случайно. Почему изо всех работающих на заводе смерть выбрала именно Шнайдера и родителей Софи? Это было настоящее безумие, без сомнения, но тем не менее я начал верить в некую сверхъестественную силу, которая косит людей вовсе не без разбору, как могло показаться на первый взгляд. Другими словами, с этого момента я вступил в молчаливое соглашение со всемогущими небесными силами.
Я вошел в жилище родителей Софи с бесстрашием блаженного и рассматривал портреты моей любимой, висящие на стенах бедного, плохо отапливаемого жилища. Никто меня не остановил. Помню, что я испытывал при этом стыд и нечто вроде… благодарности к мертвым, что ли. Я перерыл все ящики и нашел открытки от Софи. Наконец-то я узнал, где именно она находится – меньше чем в ста пятидесяти километрах, в одной из деревушек горной местности Альгёй.
В тот же вечер я подошел к отцу с серьезным разговором:
– Я хочу в деревню.
– Что?
– Я хочу, чтобы меня эвакуировали в деревню.
Отец окинул меня мутным, почти безучастным взглядом, отрешенным от всего земного:
– С чего это вдруг?
– Погибли родители Софи.
– Софи? Кто это?
– Она была с нами в бомбоубежище. Спала со мной на одной кровати.
– А-а, эта. Да, помню. – Он помолчал. – Ты хочешь к ней?
– Да.
– Похоже, ты не на шутку влюбился, правда?
Его вопрос прозвучал почти весело, и это приободрило меня.
– Да, папа.
– Ничего, жизнь не стоит на месте. Она бесстыдно переступает через все потери. Верно?
Я не понимал, что он хочет сказать, и поэтому молчал.
– Иди в свою комнату.
– Но почему?…
– Иди в свою комнату! – взревел отец, и мне стало страшно от его крика.
Мама принесла мне ужин – бутерброды с ломтиками консервированной свеклы, и их красный сок показался мне кровью. Мама нежно погладила меня по голове, едва касаясь макушки кончиками пальцев, Медленно, плавно, задумчиво.
– Ну почему? Почему я должен сидеть здесь? Я что, преступник?
Она одарила меня снисходительной улыбкой. Ее волосы поседели за зиму, кожа стала бледнее, чем раньше. С каждым днем жизненные силы покидали ее.
– Деваться некуда, от судьбы не уйдешь. Когда у тебя у самого будут дети, ты поймешь, что к чему. Раньше понять этого нельзя. А теперь спи.
Мама поцеловала меня в лоб, затем положила на прикроватную тумбочку конфету – пралине с марципаном.
Она вышла из комнаты и спустилась на первый этаж. Никакая сила не могла удержать меня в кровати, мною овладело совершенно особое чувство, даже не знаю, как его назвать. Все тело покрылось гусиной кожей, стало очень страшно. Это был парализующий, обволакивающий страх, свинцово-тяжелый и вроде бы беспричинный. Может, мне тоже проскользнуть вниз? О, к тому времени я уже стал чемпионом по проскальзыванию и прошмыгиванию, я оттачивал свое мастерство, знал каждый сантиметр, где дерево поет и скрипит, а где можно ступать тихо-тихо. Я был представителем племени апачей, эдаким немецким индейцем.
Отец сидел в плюшевом кресле и пил красное вино. Что-то меня удивило. Освещение. Кто-то вывинтил отовсюду голубые лампочки, и Ледяной дворец, по крайней мере его первый этаж, заливал яркий свет. В первый момент я подумал, что заменить лампочки распорядилась мама, обеспокоенная состоянием отца, его постоянно усиливающейся депрессией, основной причиной которой она считала скорее синюшный свет, чем неутешительное положение дел на фронте. Слуг в доме не осталось, после восьми вечера они уходили домой. Мама стояла на коленях перед отцом, нежно гладя его щеки, а он держал ее руку.
Внезапно завыли сирены. Воздушная тревога. Родители почти не отреагировали. Со вздохом, однако без настоящего беспокойства в голосе, мама заметила:
– Ох, а ведь дети только что уснули.
– Оставь их. Эту ночь мы проведем здесь.
– Тогда нужно погасить свет.
– Нет. Сиди. Я открыл последнюю бутылку «Петрюса». Выпей со мной.
– От него у меня всегда так кружится голова…
– Нет, пей! Выпей со мной! Прошу тебя. – Он налил бокал и протянул ей.
И тут я нечаянно кашлянул. Отец подскочил, словно ужаленный, а я со всех ног помчался вверх по лестнице, в мгновение ока очутился в комнате и плюхнулся в кровать. Я слышал шаги за дверью комнаты, но никто не вошел ко мне, и вскоре шаги снова затихли. Я выпрыгнул из постели, судорожно натянул на себя что-то теплое, чтобы не простудиться. Под воющую перекличку сирен я тряс дверную ручку, но дверь оказалась заперта. Заперта снаружи.
Такого не было еще никогда в жизни, тем более при воздушной тревоге. Меня охватила дикая паника. Я надел обувь – в моей комнате хранились лишь теннисные туфли, – открыл окно, посмотрел вниз и, помедлив минуту, сиганул в сугроб.
Заглянув снаружи в окно гостиной, я увидел идиллическую картину. Родители о чем-то беседовали, правда, я не слышал, о чем, и не умел читать по губам, но, во всяком случае, они разговаривали тихо и мирно. Затем мама упала навзничь. Даже в этом не было ничего особенного: похоже на ее обычный обморок. Отец поцеловал ее, оставил лежать на полу, а сам, с полупустой бутылкой в руке, стал подниматься вверх по лестнице.
Я мерзну под окном ярко освещенной виллы, не знаю, что происходит там, наверху, и еле сдерживаюсь, чтобы не закричать от страха. Мне хочется бежать, бежать прочь. В деревню, к Софи. Но это невозможно. Кто-то зовет меня, но это не человеческий голос извне. Это поют голоса в моей голове. Ветер воет, теннисные туфли промокли и ноги ломит от холода, я подхожу ближе к дому, дверь зимнего сада лишь притворена, и я забегаю внутрь. Следующее за зимним садом помещение – наша гостиная. Там неподвижно лежит мама. Она не шевельнулась даже тогда, когда я начал трясти ее, дергать, хлопать по рукам и щекам. Слышны бомбовые удары с севера. Я взбегаю по лестнице наверх, мимо Дюрера, мимо фотографий благополучных дней, которые настойчиво буравят меня взглядами. Не знаю, почему я обратил на это внимание, ведь я бежал как угорелый. Двери в обе детские комнаты нараспашку. Мои сестры лежат в кровати рядом друг с другом, их руки скрещены на груди. Совершенно потустороннее зрелище. Со стороны сада я слышу, как отец зовет меня.
– Александр! – кричит он совершенно изменившимся голосом.
Я пулей метнулся вниз, в библиотеку. Спрятался за шкафом. С лестницы донеслись шаги. Я бросился в сад и бегал там, пригибаясь, от одного куста к другому.
– Александр!
Парадная дверь открыта. До чего роскошен наш особняк, ярко освещенный в ночной тьме! Около двери стоит отец, его дыхание зашлось от погони, он дико озирается в поисках меня, блудного сына.
Удар! Где-то поблизости разрывается осколочная бомба, и стеклянная стена зимнего сада разлетается на тысячу кусков. Едва держась на ногах, отец бродит по первому этажу, я вижу, как он, шатаясь, переходит от одного окна к другому, сжимая в руке недопитую бутылку вина. Он снова появляется в дверях и кричит в темноту сада: