— Может, для музыки и нужно что-то большее, нежели вибрирующие струны, но есть ли это большее в фортепьяно? — Он попытался остановиться, но его уже понесло: — В конце концов, в тот момент, когда ты бьешь по клавише рояля, клавиша отбрасывает молоточек, который более с ней не связан, но продолжает свободный полет, будто мячик, брошенный в небо, вне досягаемости пианиста. Правильно? Следовательно, для какой-то заданной скорости молоточка совершенно неважно, нажмет ли на клавишу пальчик выдающейся концертирующей пианистки Донны Даунз или лапа обезьяны из зоопарка в Бронксе.
Тут он заметил, что девушка рассердилась по-настоящему. Она захлопнула крышку рояля и крутанулась на табурете к Остену:
— Никогда в жизни не слышала большей чуши. Ты ведь и сам немного играешь на фортепьяно, Джимми. Разве тебе не ясно, что дело тут не в том, чтобы стучать по клавишам, приводя в действие молоточки? А как насчет темпа и продолжительности ноты, постановки пальцев и работы с педалями, как насчет атаки, фразировки и фигурации? — И, не давая ему возможности возразить, простонала: — Ох, ладно. Какой толк в разговорах?
Мир между ними вновь был нарушен. Все, чего хотелось Остену, это остаться в одиночестве.
Порой, лежа рядом с Донной, Остен чувствовал себя совершенно чужим ей, и ему казалось, что она испытывает по отношению к нему то же самое. В такие минуты ему казалось, что они никакие не любовники, а просто люди, которые встречаются лишь для того, чтобы доставлять друг другу известного рода удовольствие.
После долгих часов, посвященных гаммам и упражнениям для укрепления рук и запястий, а также растяжке пальцев, Донна часто становилась беспокойна, желание возникало у нее внезапно, неодолимое, непомерное, оно подхватывало Остена, накрывало с головой подобно океанскому валу и выбрасывало его на берег, изможденного и опустошенного. У нее начинали блестеть глаза, и, словно мучимая голодом, который можно утолить только сексом, она сообщала ему, каким именно способом желает сегодня достичь блаженства. В такие моменты он не мог осуществить ее желаний: все, что было для нее порывом и импровизацией, для него оставалось лишь имитацией страсти. Поэтому он становился неловок и все более пассивен. Остен приходил в отчаяние, понимая, что он для Донны не более чем живая игрушка — вернее, средство, чтобы ненадолго отвлечься от рояля, который был, есть и будет главным для нее инструментом восприятия внешнего мира и общения с ним.
Иногда, поупражнявшись на фортепьяно, она внезапно бросалась на Остена, стараясь тут же возбудить его, и, если он не отзывался сразу, прижимала его голову к своим бедрам и заставляла ласкать себя языком, пока оргазм не сотрясал ее тело и последнее из потока страстных восклицаний не умирало на губах, — все это выглядело так, будто он согласился стать рабом ее желаний в обмен на возможность наслаждаться ее игрой.
Хотя бывало и по-другому, когда Донна любила его так страстно, так нежно, что он чувствовал себя единственным источником ее страсти, когда она молила управлять ею в соответствии с его желаниями и причудами. Но, даже уступив страстным призывам девушки использовать ее тело в качестве инструмента наслаждения, он не чувствовал, что они стали ближе, словно в какой-то момент она утрачивала способность возбуждать его.
Как-то вечером у нее в студии, дожидаясь, когда она вернется из Джульярда, он взял с полки альбом с фотографиями и принялся листать его. Среди многих изображений Донны с семьей и друзьями было одно, немало его взволновавшее. Донне, на которой были одни трусики, помогал подняться из маленького, явно частного бассейна молодой и красивый белый мужчина, чьи мокрые трусы оттопыривались спереди, обнаруживая необычно большой член. Вид этого мужчины и обнаженных грудей Донны, схваченных камерой, а также явно похотливое настроение фотографа, — все это потрясло Остена своей вульгарностью. Это был снимок для порножурнала, а не домашнего фотоальбома. Рядом с этой слегка выцветшей фотографией Донна приклеила листок бумаги с напечатанным на нем стихотворением Уистена Одена:
Не стоит быть накоротке
С рекламным парнем в пиджаке,
Который так речист,
Как будто молится для слов,
Но, главное, не верь в любовь
Тех, кто стерильно чист.
Кто этот мужчина на фотографии и какие чувства он испытывает к Донне? И какие чувства испытывает она к нему? Как давно и кем сделан этот снимок? Остена раздосадовала собственная неосведомленность. Ощущая физическое превосходство этого мужчины, Остен позавидовал ему и его месту в жизни Донны.
А еще ему стало ужасно стыдно при виде того явного удовольствия, которое доставляло Донне участие в этом развратном представлении. Неужели она так же разнузданна, как Девон Уилсон, несчастная подружка Джимми Хендрикса?
Промучившись несколько дней, Остен, наконец, решился спросить Донну о мужчине на фотографии, и девушка сказала, что это актер, с которым она когда-то встречалась. Старательно изображая безразличие, Остен поинтересовался, не мог ли он видеть этого человека в театре или в кино. Донна, явно смущенная, ответила, что сомневается в этом: парень играет лишь в эпизодах, да и фильмы все дрянные. Наконец, когда Остен спросил, кто делал фотографию, Донна раздраженно ответила, что снимал ее приятель, студент Джульярда, у своего бассейна в Такседо Парк. Толком ничего от нее не добившись, Остен остался в недоумении, что могло так смутить Донну — расспросы о ее прошлом или воспоминания о мужчине, игравшем в этом прошлом какую-то роль.
Хотя Донна была разносторонним пианистом, искусно и легко исполнявшим произведения многих композиторов, она считала себя прежде всего интерпретатором Шопена, дерзостью своей, в ее глазах, сравнимого с Бахом, гармонией же и вовсе несравненного.
Остен не разделял ее энтузиазма. Впрочем, дело было не только в Шопене. Эта очаровательная чернокожая девушка, решившая посвятить жизнь классической музыке, вызывала у него странные, противоречивые чувства. Вздумай Донна играть в кино или на сцене, она могла бы стать звездой только за счет эффектности своего утонченного лица и фигуры. Но в профиль, склоненная над роялем, она выглядела несколько гротескно, чуть ли не вульгарно: ее африканская голова казалась слишком маленькой, шея слишком вытянутой, груди слишком большими, зад слишком круглым, а ноги слишком длинными. Остен понимал, что он реагирует на нее исключительно как мужчина — причем белый мужчина. Ясно, что он был бы счастлив созерцать подобную красоту на подмостках балагана или в постели, но, глядя на нее, строго одетую, за концертным роялем, он всегда испытывал недоумение и легкое беспокойство, причем понимал, что ничего не может с собой поделать.
А тут еще музыка, которую она выбирала для исполнения. Остен не любил Шопена, казавшегося ему лишь одаренным дилетантом, музыкальным полиглотом и капризным, избалованным вундеркиндом, который так и не стал классическим композитором. Чопорная и хрупкая музыка Шопена просто не способна взволновать широкую публику; она принадлежит бархатным гостиным, элитным концертным залам, музыкальным школам. А еще была в Шопене некая почти рэгтаймовская эфемерность, качество, которое Остен совершенно не переносил — то самое качество, которое и заставило этого поляка уехать во Францию, качество, столь популярное столетие спустя у черных пианистов рэгтайма из Нового Орлеана, которые, возможно, узнали о Шопене от городских франкофилов.
Чтобы лучше понять Донну, Остен прочитал несколько книг о Шопене и пришел в недоумение почти от всего, что узнал о его бурной жизни. Хотя несколько биографов находили причину сексуальной одержимости Шопена в его туберкулезе, Остен не считал правильным оправдывать болезнью неистовые амурные эскапады композитора. Особенно омерзительной казалась Остену связь Шопена с Жорж Санд. Шопен с самого начала должен был понимать, что романистка не просто бисексуальна, она лесбиянка, как по темпераменту, так и по склонностям. И все же он позволял ей использовать его вновь и вновь в качестве пешки в садомазохистских игрищах с ее друзьями и любовниками мужского и женского пола, среди которых были самые развращенные умы столетия. Слушая откровенно чувственное, подчас исступленное исполнение Донной шопеновских баллад, ноктюрнов и скерцо, Остен мысленно не мог не связать музыку Шопена с предосудительным образом жизни, который он вел, его личность — с личностью самой Донны.