— Ни в одной статье не упоминались жена, дети, семья, — сказала Андреа.
— А у меня нет никого.
— Почему?
— Я очень рано потерял родителей. А после музыка отнимала все мои силы и время. Сочинять музыку означало для меня принадлежать каждому, говорить на всех языках, выражать любую эмоцию: как композитор я был свободнейшим из людей. Семья ограничила бы мою свободу.
— А как насчет отдыха, увлечений?
— Никогда не было времени, чтобы увлечься чем-то по-настоящему.
— Кроме секса, если верить "Гетеро".
— Даже это лишь от случая к случаю.
— Какого случая?
— Когда у меня есть партнер. Я не солирую.
— Каких же партнеров ты предпочитал?
— Друзей женского пола — актрис, музыкантов, писателей.
— А сейчас у тебя есть партнеры?
— Порой попадаются покладистые поклонницы. Выдохшиеся джазовые певицы — вот единственные женщины, с которыми я сейчас коротаю время.
Она смотрела на него с сожалением.
— Похоже, любовь — теперь это все, что ты сочиняешь. Ты не думал о том, чтобы разделить свою судьбу с какой-нибудь женщиной?
— Нет. Я, в конце концов, и так делю.
— Делишь меня, ты хочешь сказать?
— Ну с кем же я могу тебя делить?
— С моим любовником. С рок-звездой.
— Он удовлетворяет твои потребности. Ты удовлетворяешь мои.
Она рассмеялась.
— Я пошутила. У меня нет любовника, но неужели ты совсем лишен собственнических инстинктов? Для чего ты живешь?
— Получаю новые впечатления. Убиваю время.
— Так убивай его вместе со мной. В поисках Годдара.
— Зачем он тебе так нужен?
— Навязчивая идея. Не менее страстно я желаю завладеть особняком в тюдоровском стиле и наполнить его оригиналами прерафаэлитов. Но прежде — я хочу узнать, кто такой этот Годдар.
— Столько людей на свете — почему именно Годдар?
— А почему бы и нет? Он человек публичный, а я его публика. У меня есть законное право узнать о нем все, что возможно.
— А у него есть право скрывать свое имя, свое лицо и свою жизнь.
— Не от меня. Я не отделяю Годдара от его музыки.
— Зато он явно отделяет.
— Тем хуже для него, — сказала она и откинулась на подушки, предоставив Домострою лишний раз возможность восхититься зрелищем ее плоского живота.
— Скажи мне, Патрик, — спросила она его спустя несколько дней, — чувствовал ли ты когда-нибудь абсолютную свободу в отношениях с женщиной? — Она обольстительно вытянулась подле него на кровати. — Я имею в виду свободу поделиться с ней всем, чем ты живешь, всеми своими извращенными или случайно возникшими желаниями. Иметь ее в любое время, в любом месте, один, два, много раз — или вовсе не иметь. Позволить своим инстинктам вести тебя к познанию всего, что ты желаешь узнать о ней и о себе, трогать, пробовать и брать у нее все, что тебе захочется.
— Я свободен с тобой, — сказал Домострой.
— Это потому, что ты не любишь меня. Ты чувствуешь себя свободным, потому что не боишься меня потерять.
— Неужели ты ждешь, что мужчина, которому ты платишь, будет тебя любить? "Если у любовников деньги общие, любовь крепнет. Если один платит другому, любовь умирает", — сказал Стендаль и был прав. Подумай, каким буйным я стану, если начну возмущаться твоей одержимостью Годдаром!
Они замолчали, потянулись друг к другу и слились в объятии.
К расширению своих познаний в области секса Андреа относилась не менее серьезно, чем к занятиям музыкой и театром. Ее волновали побочные действия регулирующих рождаемость пилюль, а также прочих доступных вещиц — спиралей, диафрагм, даже спермацетных гелей, — и она горячо отстаивала преимущества цервикального колпачка, который вставляла с величайшей осторожностью и без всякого смущения на глазах у Домостроя.
Она покупала массу журналов и бульварных газетенок, уделяющих место стремительно меняющимся причудам в области интимных отношений, и регулярно посещала несколько наиболее продвинутых лавок, торгующих интимными приспособлениями, облачениями и разными по этой части новинками. Ее стенной шкаф оказался настоящим сундуком наслаждений, забитым сексуальным и, как с некоторым удивлением отметил Домострой, бисексуальным барахлом.
Теперь он знал ее как умелую любовницу, способную предупредить и удовлетворить любые его прихоти, как будто она изучала не только его музыкальную карьеру, но и сексуальные наклонности. Ей нравилось доводить его почти до самого пика возбуждения, а затем выскальзывать из объятий, дабы сменить кассету в магнитофоне или принести чего-нибудь выпить.
И потом, неожиданно для него, возвращалась в постель она уже не голая, а в самых разных облачениях. Однажды она нарядилась как панк-певица: с черным ошейником и в браслетах с металлическими заклепками, в обтягивающей красной кожаной курточке и короткой юбке, в кожаных же перчатках до локтя и облегающих икры ботинках до колена и на высоченных каблуках. В другой раз вышла из ванной крепко надушенная и выглядящая, как стриптизерша: в платиновом парике, с черными тенями, густо накрашенными алыми губами, в черных кружевных трусиках, поясе и лифчике, шелковых чулках и в туфельках на шпильках и с кожаными ремешками, оплетающими лодыжки. Как-то ночью она вдруг исчезла и вернулась вовсе без косметики, в простом хлопковом платье и в сандалиях, с волосами мягкими и шелковистыми, и каждый дюйм ее кожи дышал свежестью и чистотой. Она постоянно менялась: то бывала столь агрессивна, что, казалось, могла высосать из него все жизненные силы, а в следующую минуту являла собой воплощение покорности и позволяла поглощать ее энергию, использовать ее тело, как он только пожелает. Андреа была одновременно вульгарной и утонченной, застенчивой и бесстыдной, но независимо от того, как она одевалась или выглядела, ее всегда окружала атмосфера обескураживающе откровенной чувственности, перед которой он был совершенно беспомощен, как перед тоталитарной властью или неизлечимой болезнью.
Сначала Домострой, видя, сколько усилий тратит Андреа, чтобы ублажить его, подозревал ее в притворстве, в разыгрывании некоего эротического спектакля, где он был и участником, и публикой, она же оставалась лишь орудием его наслаждения. Но позже, внимая ее учащенному дыханию, видя, как вздымаются и опадают в такт нарастающему возбуждению ее груди, ощущая, как все быстрее начинает биться ее сердце, слыша, как она вскрикивает, устремляясь к оргазму, он понял, что Андреа получает точно такое же удовольствие, как и он, и ее старания вознести его на вершину блаженства заводят ее не меньше, чем его самого.
— Когда я хочу мужика, мне сгодится и горбун из Собора Парижской Богоматери, — говорила она. — Внешность, возраст, род занятий не имеют никакого значения. Важно лишь то, что у него в голове, — и меня не заботит, если там не все в порядке. Я должна получить его таким, какой он есть. И когда я добиваюсь своего — а на этом пути все средства хороши, — то чувствую себя раскованной, открытой для всего, что нравится ему и нравится мне. Для меня это естественно, и потому я готова домогаться любого мужчины, которого пожелаю. И всегда получаю его. Всегда. — Она уткнулась ему в плечо подбородком. — Кроме одного: Годдара. Но теперь и это — лишь вопрос времени.
— Я вспомнил одного парня, — задумчиво проговорил Домострой, — он год за годом, каждый день, в любую погоду стоял в грязных лохмотьях на тротуаре перед Карнеги-холл и пел знаменитые оперные арии. У него был неплохой голос, причем очень сильный, его было слышно за квартал, и вот когда этот оборванец пел, то гримасничал так, что обнажались его беззубые десны и лицо страшно багровело от напряжения. Он был настолько уродлив, что прохожие не обращали внимания на его голос. Парня принимали за сумасшедшего, он внушал лишь чувство неловкости, даже страх. Годдар, в какой-то мере, являет собой противоположность тому человеку; мы не видим его — мы только слышим его голос, а потому желаем знать, кто он таков.
— А что, если Годдар восстал против зависимости музыки от зрительных эффектов, от внешности, движений, и решил в буквальном смысле вычеркнуть себя из списка знаменитостей? — предположила Андреа. — Быть может, он думает, что, скрывая собственное лицо, спасает лицо рок-музыки?