Не валяй дурака, говорю я себе. Можешь валяться в постели, если ты до такой степени обленился, только не воображай себя мучеником. Все твои конфликты не стоят выеденного яйца, все твои драмы – сплошное кривлянье. Если ты лишился места, то только потому, что тебе не терпелось узнать, способен ли твой большой начальник совершить маленькую гадость. Если у тебя увели Бистру, то только потому, что ты ею нисколько не дорожил. Если той роман не пошел в печать, то только потому, что ты не сел засучив рукава и не доработал его. Ты вполне мог выгрести из него всякий мусор, тебя не надо учить, как это делается, теперь твои знакомые поздравляли бы тебя при встрече – какой же ты молодец, целый роман накатал, – ты бы гулял с Бистрой под руку, водил бы ее на премьеры по приглашениям, которые тебе полагались как заведующему отделом. И если все же тут есть какая-то драма, то состоит она в том, что все эти мелочи есть не что иное, как псевдодрама. Тебе ни пост твой не нужен, ни жена, ни твой роман, все тебе безразлично, все безвкусно, от всего ты нос воротишь, и поташнивает тебя не потому, что ты Сократ, отведавший отравы, а потому, что ты и сейчас, в который уже раз, налакался этого противного хлёбова, которым ты довольствуешься каждодневно. Верно, человека может поташнивать и от бурды, только бурда – совсем не то, что отрава Сократа.

Я спускаюсь в Темное царство и стучусь в ближайшую дверь, ту, что слева от лестницы. Изнутри доносится приглушенное рычание, которое при наличии воображения можно было бы истолковать как «войди».

Комната просторная, несколько больше моей, но не приветливей ее. Напротив двери два окна, глядящие во двор. Хозяин сидит между окнами на жестком кухонном стуле и, оторвав глаза от газеты, встречает меня то ли вопросительным, то ли недоверчивым взглядом.

Вопросительным или недоверчивым, установить не так просто, потому что, глядя на тебя, он щурит глаза, как при ярком свете.

– Я отниму у вас всего две минуты…

Он небрежно кивает на стул, такой же неудобный кухонный стул, стоящий у самой двери, чтобы в случае необходимости посетителя было легче выпроводить или чтобы помешать ему углубиться в комнату и ненароком проникнуть в домашние тайны хозяина. Не знаю, как насчет тайн, но обстановка у него совсем убогая. В правом углу стандартный платяной шкаф, рядом с ним такой же стандартный стол, используемый одновременно и как буфет, и как библиотека: он завален посудой, книгами и всем чем угодно. В другой части комнаты – массивная двуспальная кровать, прикрытая солдатскими одеялами. И это все, если не считать портрета в старомодной раме под бронзу, висящего над кроватью. На большой фотографии тридцатых годов изображен Сталин – волосы и усы у него еще темные.

Объясняя Несторову цель моего визита, я замечаю, что окна его комнаты, хотя и более светлые, еще непригляднее моих. Им не хватает ореха – дерево стоит гораздо левее.

– Интервью? Это не по моей части, – отвечает хозяин.

– Может быть, нечто вроде воспоминаний…

– Воспоминания – тоже.

Я всматриваюсь в унылую картину, открывающуюся из окна, и соображаю, с какого боку его поддеть, этого престарелого Борца. Неприбранный двор, лишенный растительности – если не считать бурьяна по углам – и утрамбованный ногами местной детворы. А дальше громоздится тяжелый задний фасад жилого здания с балконами, завешанными бельем, и голыми кухонными окнами.

– Ведь все это принадлежит истории… – делаю я новую попытку.

– Историю делают одни, а пишут другие, – обрывает меня Несторов. – Мы ее делали, а вам писать. Кто чему учился.

Хозяин приложил газету к животу (словно давая и животу возможность что-то прочесть!), глядя не на меня, а на дверь, явно намекая, что мне пора выметаться.

– Вроде бы пахнет горелым? – спрашиваю я задушевным тоном.

– Где-то пекут перцы, – поясняет Борец, не отводя глаз от двери.

– Может, вы припомните хоть что-то, хоть какие-нибудь факты…

– Факты всем известны, – отвечает Несторов и, словно удивляясь моему нахальству, смотрит мне в лицо. – Факты известны, – повторяет хозяин, на этот раз более громко. – А что касается разговоров, то это не по моей части. Ступайте к Димову. Он краснобай. Профессия у него такая – адвокат.

– Но, насколько я знаю, Димов перед Девятым сидел в тюрьме.

– Если на то пошло, он и после Девятого сидел. Но раз теперь на свободе, то может и интервью давать.

И хозяин снова показывает мне взглядом, в каком именно месте находится дверь.

Не знаю, сколько раз Димов сидел в тюрьмах и за что, но держится он более по-людски, чем старый Борец. Едва я переступил порог, хозяин встал с кушетки, на которой лежал, и протянул мне руку.

– Вы – Павлов, верно? Я прочитал вашу карточку на двери. – Он поднес мне стул и добавил: – В прошлом мне был знаком другой Павлов, Рашко Павлов, тоже журналист. Но он был намного старше вас.

– Как же ему не быть старше? – отвечаю я. – Это мой отец.

Открытие, что я сын его старого знакомого, совершенно растрогало хозяина, и он тут же ныряет в противоположный угол и начинает вынимать из старинного буфета какие-то лакомства для угощения. Наступившую в комнате тишину внезапно нарушает звон разбитого стекла. Что-то грохается у моих ног – довольно большой камень.

– Это я виноват, – бормочет Димов, глядя на разбитое оконное стекло. – Забыл вам сказать, чтобы вы там не садились. Передвиньтесь вот сюда, пожалуйста.

Я пересаживаюсь. Оба окна, разбитое и целое, обращены к слепой стене, той самой, которая осеняет и мою комнату.

– Откуда он мог взяться, этот камень? – отваживаюсь я наконец спросить.

– Из рук террористов.

– Террористов?

– Да, – подтверждает хозяин. – Для меня это почти ежедневное явление. Вот, поглядите.

Он показывает на оконные стекла, приставленные к стене, – не меньше дюжины.

– Как видите, я изрядно запасся. Только тем и занимаюсь, что размешиваю замазку да вставляю стекла.

Он приносит лакомства и расставляет их на низком столике у кушетки. Это клубничный конфитюр и две бутылки тоника, которые, есть основания опасаться, достаточно прогрелись.

– Пожалуйста, угощайтесь.

Пока я угощаюсь, хозяин знакомит меня с техникой терроризма. Оказывается, Димов имел неосторожность войти в конфликт с местными сорванцами, бесчинствующими во дворе.

– Просто вышел раз-другой во двор и сказал им, чтобы поменьше шумели и не употребляли бранных слов. И вот результат: они перешли к карательным акциям. Через день, через два выбивают у меня стекла.

Хотя Димову давно перевалило за шестьдесят, голос у него ясный, даже молодой. Он неловко стоит возле кушетки, опершись спиной о стену, словно стесняется неподвижно сидеть на стуле. Высокий, худой, с сохранившимися седыми волосами, он чем-то похож на Рыцаря Печального Образа с иллюстраций Доре. Может быть, не столько сухой фигурой, сколько этим острым профилем и острым взглядом карих глаз, которые при его внешнем спокойствии порой приобретают какой-то лихорадочный блеск.

– Надо пожаловаться участковому, – советую я.

– Не могу, – мотает хозяин головой.

– Как то есть не можете?

– Очень просто, не могу. Когда ты сам имел дело с милицией… – Он замолкает на минуту, потом сообщает тихо, но резко: – Знаете, я во время культа был задержан. И продержали меня не день или два, а целый год.

– Ну что ж, то было другое время.

– Согласен. Но здоровья не вернешь: аллергия.

– И все же вас выпустили, – успокоительно бормочу я.

Мое невинное замечание производит такой эффект, что, если бы Димов сидел, он, вероятно, вскочил бы со стула. Теперь же он, наоборот, садится.

– Как это – «все же вас выпустили»? – Он повышает и без того звонкий голос. – Вам-то каково было бы, если бы вы отсидели год, а потом пришел я и сказал бы вам: «Вот здорово! Все-таки вас выпустили!»

– Наверно, я не точно выразился. Мне хотелось сказать: вас реабилитировали…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: