– Ладно, слыхали. Цветочки прикажешь ей носить? Ольга была прима-балериной их театра, и Мими терпеть ее не могла.
– Ох, и туго до тебя сегодня доходит, – вздохнула Таня. – Неужели не понимаешь, что тебе роль дадут!
– Как же – дадут! Скорее спектакль отменят.
– Не могут они его отменить.
Официантка принесла кофе, забрала мелочь, которую Мими заранее положила на стол, и удалилась.
– Не могут они его отменить, – повторила Таня. – Во-первых, все билеты проданы, а во-вторых, из Софии приезжает начальство с какой-то иностранной делегацией.
– Это уж не моя забота, – беспечно заметила Мими, закуривая сигарету.
– Что у тебя, шарики за ролики зашли? – крикнула Таня. – Ведь ты же наконец станцуешь Одетту-Одиллию!
Мими шумно отпила кофе, потом глубоко затянулась сигаретой, сложила пухлые губы трубочкой, словно для поцелуя, и медленно выпустила дым изо рта.
– Дело большое. Когда я мечтала об этой партии, мне ее не давали. А теперь дадут мне ее или нет – какая разница.
– Ладно, не прикидывайся. Не радоваться, что получишь такую партию… Может, скажешь «не надо» или «отдайте ее Маргаритке».
Под Маргариткой подразумевалась Виолетта. Мими окрестила ее Фиалочкой под тем предлогом, что, мол, не следует злоупотреблять иностранными словами, а Таня – Маргариткой, чтобы не звать Фиалочкой.
– Вот именно, – кивнула Мими. – Если они вообще надумают дать мне эту роль, я ее Фиалочке уступлю. Она хоть обрадуется. Ведь какое у нас призвание – приносить радость.
– Да тебя никто и спрашивать не станет, – сказала Таня.
Конечно, никто ее не спросит. Не Мими распределяет роли, даже если допустить, что она готова отдать тебе Одетту – Одиллию, хотя и за это нельзя поручиться. Мими уже давно получила эту роль во втором составе, а Виолетта – в третьем, но это было только на бумаге. Ольга не позволяла никому, кроме нее, появиться на сцене в этой роли и, как назло, ни разу не болела, так что до второго состава очередь так и не дошла, не говоря уж о третьем.
Да, не Мими распределяла роли, и большой еще вопрос, получит ли сама Мими эту роль. И все-таки по дороге в театр Виолетта не могла отделаться от мысли об Одетте – Одиллии. А когда какая-нибудь идея, даже дурацкая, засядет у тебя в голове… Правда, три сезона назад эта мысль не казалась ей такой уж дурацкой, и она упорно репетировала роль, но тогда было другое время, тогда было время великих надежд.
Они прошли через служебный вход мимо вахтера, который с кем-то говорил по телефону и даже не взглянул на них, и по стертым ступеням неприглядной лестницы поднялись на второй этаж.
Храм Терпсихоры. Эта неуютность коридоров и артистических уборных, этот застоявшийся запах табачного дыма, пота и косметики, этот тяжелый закулисный запах. Блестящая мантия театра, вывернутая наизнанку. Дешевая и потертая подкладка, кое-где заштопанная, как старое трико Виолетты. Серые, как в казарме, стены, грязный скрипучий пол, красные огнетушители, несколько танцовщиков в уголке, отведенном для курения, а точнее – возле плевательницы в конце коридора.
В артистической было тепло. Ровно настолько, чтобы не стучать зубами. Несколько девушек готовились к экзерсису. Виолетта заняла свое место, задумчиво глядя прямо перед собой. «Перед собой» – это зеркало и ее лицо в нем. Бледное лицо, на котором большие серые глаза кажутся еще больше. Когда ты так бледна и худа, люди говорят, что ты изящна. Те из них, кому ты симпатична. Другие находят, что ты страшна как смерть.
Все еще думая об Одетте – Одиллии, Виолетта раскрыла сумку и принялась аккуратно вынимать свои балетные принадлежности – черный купальник, трико телесного цвета, балетные туфли, ленту, которой стягивала волосы, пока на дне не осталась только серая плюшевая собачка. Собачка неизменно хранилась в сумке, потому что ее роль заключалась в том, чтобы приносить счастье, – на эту роль уж никто не покушался.
Все так же медленно и аккуратно Виолетта принялась раздеваться. Как говорит Мими, в нашей профессии только и делаешь, что переодеваешься. Она натянула трико, то самое, штопаное-перештопаное, и поверх него – купальник. Дома в чемодане у нее лежало новое трико, но день, в который она его надела первый раз, оказался тяжелым, гораздо тяжелей обычного; она решила, что в новом ей не везет, и поэтому ходила в старом. Как будто в старом ей очень везло!
Обуваясь, она изо всех сил старалась сосредоточиться, но мысль о роли не покидала ее. Она вертелась у нее в голове и когда они делали в зале экзерсис. В эти серые утренние часы вечерняя звучность оркестра заменялась бренчанием расстроенного рояля, механически повторявшего без конца одни и те же такты, словно это был аккомпанемент к уроку утренней гимнастики. И все эти существа, которые вечером превращались в принцесс и фей, сейчас двигались по строгим правилам балетных па с унылыми, неподвижными лицами, небрежно одетые, в старых трико, стоптанных туфлях, купальниках самых разных случайных цветов.
Сколько прозы – будничной суеты и ежедневных усилий – ради того, чтобы получилось хоть немножко поэзии, всего два часа поэзии в том самом помещении с тремя стенами. Но в это утро ее волновало другое. На затянутом непроглядной мглой горизонте появился крошечный просвет. Просвет, или надежда на просвет, или даже иллюзия, что появится просвет, все равно она уже не могла подавить внезапно охватившую ее дрожь радостного предчувствия.
– Виолетта, что с вами сегодня? – строгий окрик педагога заставил ее вздрогнуть. – Вы за минуту три раза соврали.
К строгому тону и резким замечаниям их педагога – бывшей балерины – все давно привыкли. Правда, некоторые, вроде Мими, недолюбливали ее за это.
– Что ты на нее злишься? – спросила как-то Таня. – Не видишь, что у женщины критический возраст?
– У нее всю жизнь критический возраст, – ответила Мими.
И, взглянув на Виолетту, добавила:
– А все-таки мы с тобой, Фиалочка, лучше всех в труппе. Это ясно, как божий день.
– Из чего это, спрашивается, ясно? – спросила Таня.
– Хотя бы из того, что она только нам двоим не делает замечаний.
Действительно, педагог никогда не делала Мими замечаний. Конечно, она видела погрешности Мими, но не желала замечать ее присутствия. Это началось года два назад. Она отчитала Мими за какую-то ошибку. Мими на резкость ответила грубостью. Та, показывая всем своим видом, что отвечать – ниже ее достоинства, замолчала. И по сей день не разговаривала с Мими.
Виолетте она избегала делать замечания по другой причине. Виолетта выполняла все, как положено. Или, во всяком случае, было видно, что это предел ее возможностей. Она вся выкладывалась, чтобы достичь его. Но не сегодня утром.
Урок кончился, девушки вернулись в артистическую, когда уборщица, просунув голову в дверь, объявила:
– Виолетта, вас к телефону!
«Предчувствие». Она выбежала, как была, в купальнике, уборщица кивнула в сторону кабинета администратора. Человек, сидевший в кабинете, в свою очередь кивнул в сторону лежавшей на столе телефонной трубки.
– Алло… Виолетта, ты меня слышишь? Это я, твоя тетя, – раздался в трубке знакомый голос.
Ничего не оставалось, как подтвердить, что слышит.
– Твой отец плохо себя чувствует… У него было предынфарктное состояние… Он уже вернулся из больницы домой, но если б ты могла приехать хоть на недельку…
Она собиралась дать односложный ответ, но тут разговор на секунду прервался, словно кто-то вырвал трубку из рук тетки, и послышался голос отца:
– Виолетта? Твоя тетя, как всегда, преувеличивает. Я уже почти поправился.
Конечно, я буду очень рад, если ты приедешь, но смотри, как там твои дела.
– Приеду… Сегодня же вечером выеду… если только… – Она покосилась на человека, который, уткнувшись в бумаги, ждал, когда же наконец его оставят в покое.
– Если что? – спросил отец.
– Если не что-нибудь серьезное… – ответила Виолетта неопределенно, снова бросая взгляд на человека, сидевшего за столом.