В. Н. Муромцева-Бунина рассказывает:
«…„Бунин и Бабурин“, как шутя прозвал Чехов Ивана Алексеевича и Найденова… время проводили по-одесски: ездили к Федоровым в „Отраду“, самую близкую дачную местность, где Федоровы на зиму снимали… большой дом в саду, который на зимние месяцы сдавался дешево… Комнаты высокие, просторные, что давало Федоровым возможность приглашать к себе на обеды приезжих писателей и художников. Такие обеды проходили оживленно и весело. Чествовали приезжих в Артистическом кружке сотрудники местных газет совместно с любителями литературы: „Дети Ванюшина“ уже гремели по всей России. Веселились они у Доди на „Четвергах“, а свободные вечера просиживали в пивной Брунса за кружкой пива с сосисками — хозяин был австриец. Туда же к 11 часам приходили художники, и все сидели до полуночи» [253] .
К. И. Чуковский в эти дни поместил в «Одесских новостях» [254] статью о Бунине, в которой писал, что стихи его выражают «здоровье духа» в нынешние «путаные» времена.
Девятого апреля Бунин отправился в Турцию. «Он в первый раз целиком прочел Коран, который очаровал его, и ему хотелось непременно побывать в городе, завоеванном магометанами, полном исторических воспоминаний, сыгравшем такую роль в православной России, особенно в Московском царстве» [255] .
Двенадцатого вечером Бунин писал брату Юлию из Константинополя:
«Выехал из Одессы 9 апреля, в 4 ч. дня, на пароходе „Нахимов“, идущем Македонским рейсом, то есть через Афон. В Одессу мы приехали с Федоровым 9-го же утром… на пароход меня никто не провожал. Приехал я туда за два часа до отхода и не нашел никого из пассажиров первого класса. Сидел долго один, и было на душе не то что скучно, но тихо, одиноко. Волнения никакого не ощущал, но что-то все-таки было новое… в первый раз куда-то плыву в неизвестные края… Часа в три приехал ксендз в сопровождении какого-то полячка, лет пятидесяти, кругленького буржуа-полячка, суетливого, чуть гоноровитого и т. д. Затем приехал большой плотный грек лет тридцати, красивый, европейски одетый, наконец, уже перед самым отходом, жена русского консула в Витолии (близ Салоник), худая, угловатая, лет тридцати пяти, корчащая из себя даму высшего света. Я с ней тотчас же завел разговор и не заметил, как вышли в море. „Нахимов“ — старый, низкий пароход, но зыби не было, и шли мы сперва очень мирно, верст по восемь в час. Капитан, огромный, добродушный зверь, кажется, албанец, откровенно сказал, что мы так и будем идти все время, чтобы не жечь даром уголь; зато не будем ночевать возле Босфора, а будем идти все время, всю ночь. Поместились мы все, пассажиры, в верхних каютах, каждый в отдельной. За обедом завязался общий разговор, причем жена консула говорила с ксендзом то по-русски, то по-итальянски, то по-французски и все время кривляясь а-ля высший свет невыносимо. И все шло хорошо… медленно терялись из виду берега Одессы, лило вечерний свет солнце на немного меланхолическое море… Потом стемнело, зажгли лампы… Я выходил на рубку, смотрел на еле видный закат, на вечернюю звезду, но недолго: наверху было ветрено и продувало прохладой сильно. Часов в десять ксендз ушел с полячком спать, грек тоже, а я до двенадцати беседовал с дамой — о литературе, о политике, о том о сем… В двенадцать я лег спать, а утром солнечным, но свежим пошел на корму… поглядел на открытое море, на зеленоватые тяжелые волны, которые, раскатываясь все шире, уже порядочно покачивают пароход. Добрался до каюты. Затем заснул и проснулся в одиннадцать часов… Балансируя, пошел завтракать, съел кильку, выпил рюмку коньяку, съел паюсной икры немного — и снова поплелся в каюту; завтракали только капитан и полячок. Остальные лежали по каютам, и так продолжалось до самого входа в Босфор. Пустая кают-компания, утомительный скрип переборок, медленные раскачивания с дрожью и опусканиями — качка все время была боковая, — пустой полусон, пустынное море, скверная серая погода… Проснусь, — ежеминутно засыпал, спал в общем часов двадцать, — выберусь, продрогну, почувствую себя снова хуже — и опять в каюту, и опять сон, а временами отчаяние: как выдержать это еще почти сутки? Нет, думаю, в жизни никогда больше не поеду. К вечеру мне стало лучше, полное отсутствие аппетита, отвращение к табаку и тупая сонливость продолжалась все время. К тому же солнце село в тучи, качка усилилась — и чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких еще более возросло. Заснул часов в семь, снова выпил коньяку, — за обедом я съел только крохотный кусок барашка, — изредка просыпался, кутался в пальто и плед, ибо в окна сильно дуло холодом, и снова засыпал… В два часа встал и оделся, падая в разные стороны; в четыре часа, по словам капитана, мы должны были войти в Босфор. Выбрался из кают-компании к борту — ночь и качка — и только. Сонный лакей говорит, что до Босфора еще часа четыре ходу. Каково! В отчаянии опять в каюту и опять спать. Вышел часа в четыре — холодный рассвет, но ни признака земли, только вдали раскиданы рыбачьи фелюги под парусами… кругом серое холодное море, волны, а внизу — скрип, качка и холод… Снова заснул… Открыл глаза — взглянул в окно — и вздрогнул от радости: налево, очень близко гористые берега. Качка стала стихать. Выпил чаю с коньяком — и в рубку. Сюда скоро пришли и остальные, за исключением дамы; солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор…
13 апреля (воскресенье) 1903 г.
Вход в Босфор показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний. Во всем что-то новое глазу. Кое-где почти у воды маленькие крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда пароход, следуя изгибам пролива, раза два повернул, было похоже на то, что мы плывем по озерам. Похоже на Швейцарию… Подробно все расскажу при свидании, а пока буду краток. Босфор поразил меня красотой, Константинополь. Часов в десять мы стали на якорь, и я отправился с монахом и греком Герасимом в Андреевское Подворье. В таможне два турка долго вертели в руках мои книги, не хотели пропустить. Дал 20 к. — пропустили. В Подворье занял большую комнату. Полежав, отправился на Галатскую башню» [256] .
Проводник Герасим «очень хорошо показал ему Константинополь, — пишет Вера Николаевна, — когда через четыре года я попала туда вместе с Иваном Алексеевичем, то была поражена его знанием этого сказочного города.
Кроме обычных мест, посещаемых туристами, Герасим водил его в частные дома, к гречанкам необыкновенной толщины, похожим на родственниц Цакни, любезно угощавшим его вареньем со студеной водой, где-нибудь на Золотом Роге.
Византия мало тронула в те дни Бунина, он не почувствовал ее, зато Ислам вошел глубоко в его душу…
Я считаю, что пребывание в Константинополе в течение месяца было одним из самых важных, благотворных и поэтических событий в его духовной жизни.
После женитьбы, после разрыва с женой, после беспорядочной жизни в столицах, Одессе и даже Ялте он, наконец, обрел душевный покой, мог, не отвлекаясь повседневными заботами, развлечениями, встречами, даже творческой работой, подумать о себе. Отдать себе отчет в том, как ему следует жить.
Он взял с собой книгу персидского поэта Саади „Тезкират“, он всегда, когда отправлялся на Восток, возил ее с собой. Он высоко ценил этого поэта, мудреца и путешественника, „усладительного из писателей“…
Бунину было в эту весну всего 32 года…» [257]
Путешествие длилось немногим более двух недель. Оно дало материал для рассказа «Тень Птицы».
Бунин много путешествовал по Востоку. Он писал впоследствии: «Я тринадцать раз был в Константинополе…»
253
Жизнь Бунина. С. 215–216. — У Брунса — в доме Вагнера на Дерибасовской.
254
Одесские новости. 1903. № 5899. 26 февраля.
255
Жизнь Бунина. С. 219.
256
Жизнь Бунина. С. 219–222.
257
Там же. С. 222–223. — Тезкире или тезкира — буквально — памятка, жанр средневековой антологии, где приводились образцы стихов и краткое жизнеописание поэта.