Действительно, ум, наблюдательность, неспешность в поступках этого Молчалина сомнений ни в ком не вызывали. Как и его превосходство над всем пестрым московским обществом, к которому он относился с какой-то тайной, глубоко спрятанной снисходительностью и покровительственностью. Он был невероятно опасен, это ощущалось в улыбке, во взглядах, в позах, в словах. Таких привычных словах грибоедовской комедии…
Потому что Кириллу Лаврову удалось воплотить не только психологический, но и социальный тип, полный внутренней угрозы. «Молчалин-Лавров нес в спектакле мотив завуалированной опасности, поднимал тему тайных всевластных пружин общества, о которых в те годы невозможно было говорить вслух, — писала критик А. Варламова. — …Здесь чувствовался расчет на длинную дистанцию, продуманный со всею „умеренностью и аккуратностью“… Герою Лаврова оставалось немножко обождать, пока российская история сама не расстелет перед ним, новым хозяином жизни, ковровую дорожку».
Интересно, что сам Лавров писал в одной из статей: «Начиная работу, я поддался соблазну посмеяться над приспособленцем и подхалимом. Я легко обнаружил комедийное начало образа. Но когда однажды меня обожгла мысль о подлинном умеМолчалина, я начал жестоким образом исключать все смешное и подчеркивать все серьезное» (выделено мной. — Н. С.).А серьезного оказалось совсем немало в этой роли, казалось бы, изученной вдоль и поперек. Серьезным, по большому счету, оказывалось все, поэтому Товстоногов и Лавров решали характер Молчалина через постоянную смену масок. Он мог быть любым, Алексей Степанович, таким, каким угодно было его видеть каждому из персонажей, потому собственная суть была скрыта очень глубоко, а эта собственная суть не дозволяла ни эмоций, ни открытых интонаций, ни проявленного нерва. Бестрепетное красивое лицо, прекрасная улыбка, сменяющаяся порой язвительной гримасой, ровный, спокойный голос…
Я помню этот спектакль, словно видела его не в школьные свои годы, четыре с лишним десятилетия назад, а совсем недавно; он впечатан в память навсегда, потому что стал подлинным потрясением — оказывается, классику можно (и конечно же нужно!) ставить и воспринимать только так, словно это жгучая современность. Хорошо помню, как на уроке литературы (к нам пришла тогда новая учительница, Лия Ильинична Рубинштейн, тончайший знаток литературы и театра, человек внутренне свободный, требующий от нас мысли, а не заученных истин) я говорила о Молчалине, всячески оправдывая его, очень эмоционально доказывая, что он — умнее всех в комедии А. С. Грибоедова, потому что не прячется за слова об общественно-политических идеалах и ценностях, не проповедует ничего, а строит свою жизнь так, как понимает это сам. Пусть эгоистично, пусть недостаточно чисто, пусть переступая через принципы, но по-своему, выстраданно, глубоко. Да, он — настоящий хищник, но, может быть, таким, как он, и принадлежит будущее, а не нам, считающим, что жизнь должна быть построена на отвлеченных идеалах служения обществу?.. Сначала моя учительница слегка оторопела, потом ударила кулачком по столу: «Что ты несешь? Где ты это вычитала? Подожди, ты что, смотрела спектакль Товстоногова?» — «Да! — ответила я гордо. — И он убедил меня в том, что мы, глупые и убогие идеалисты, всегда будем несчастными, но я согласна; как Молчалин, я, наверное, все равно не смогу…»
Я так хорошо запомнила тот урок, потому что впервые получила по литературе «четверку». Лия Ильинична сказала, что не может поставить мне «пятерку», потому что «меня занесло».
А меня действительно куда-то занесло после этого спектакля. Я стала иначе воспринимать литературу, театр, жизнь, потому что все привычное как будто бы сдвинулось со своих мест. Отныне для меня не было разделения: вот это — литература, а это — реальная жизнь; все сплавилось в едином тигле и горело в нем. Простое оказалось совсем не таким простым. И сегодня, читая слова самого Кирилла Юрьевича Лаврова об этой роли, внутренний монолог Молчалина, я понимаю, что была совсем не так уж неправа в своей защите и что именно в этом и кроется трагизм прочтения Товстоноговым комедии А. С. Грибоедова. «Чацкий, уверенный в своем уме и в ничтожестве Молчалина, острит, иронизирует и оскорбляет своего бывшего приятеля, — писал Лавров. — Молчалину этот наивный чудак даже симпатичен. Ведь и он когда-то думал так же, как Чацкий. И может быть, в первый раз Молчалину хочется сделать доброе дело „просто так“, без выгоды. Он слишком дальновиден и умен, чтобы обращать внимание на словесные эскапады Чацкого и обижаться на них. Спокойно, терпеливо он пытается помочь Чацкому, объяснить ему, как надо жить. Но это бесполезно. В самомнении и запальчивости, так свойственных молодости, Чацкий не способен внять трезвому голосу рассудка. Мне, моему Молчалину, становится ясно, что Чацкий просто глуп…
В финальной сцене второго акта сталкиваются не Чацкий с Молчалиным, а две философии жизни. Молчалину знакома философия Чацкого. Она даже им испробована. И отброшена, как пустышка. Мудрость Чацкого — на самом деле глупое мальчишеское позерство. Молчалинская философия не по зубам Чацкому. Он не дорос до нее… Но Чацкий, ничего не поняв, язвит, смеется, радуется. Он думает, что загнал Молчалина в угол…
В пьесе Молчалин пассивен. Он защищается. Оправдывается. В спектакле Молчалин нападает и поучает. А понимая, что Чацкий ничего воспринять не может, — издевается над ним. Нет, это только Чацкому кажется, что он победил в словесной дуэли с Молчалиным. Победитель — Молчалин. Этого не понял Чацкий. В этом его трагическая ошибка».
Откуда взял Лавров, что Молчалин думал когда-то, как Чацкий? Казалось бы, текст Грибоедова не дает оснований для подобного вывода, но артисту было интересно углубить образ, показать Алексея Степановича, некогда слушавшего Чацкого, может быть, столь же восторженно и взволнованно, как слушала его Софья. Тогда он, действительно, может испытывать чувство превосходства — он-то прошел эту ступень, поняв, что она бесперспективна, и отрекся от прежних восторгов и волнений, а Чацкий так и остался при прежних убеждениях — какой мальчишка! Такого только пожалеть да постараться научить чему-то толковому…
Замечательный критик и театровед, мой учитель, к памяти которого я отношусь с любовью и трепетом, Юрий Сергеевич Рыбаков, близко друживший с Георгием Александровичем Товстоноговым и с Кириллом Юрьевичем Лавровым, назвал спектакль «Горе от ума» великим. И ничуть не преувеличил. Помню, у нас с Юрием Сергеевичем была такая игра — назвать десять великих спектаклей, которые мы видели за свою жизнь. Десятку мы так и не смогли набрать за долгие годы, пока продолжали эту игру, но каждый раз упорно начинали с «Горя от ума» да и следующие четыре позиции неизменно были заняты спектаклями Георгия Александровича Товстоногова.
Подлинной вершиной спектакля была «дуэль» Чацкого и Молчалина — их диалог происходил на авансцене и был направлен непосредственно в зрительный зал. Сотни раз эта сцена была описана в театроведческой литературе, любой из видевших спектакль не мог обойти вниманием и эмоциями этот диалог, потому что он был поистине опрокинут в зал и каждый, буквально каждый зритель оказывался под электрическим зарядом мысли.
И финал отнюдь не вызывал ощущения краха Молчалина. Это была всего лишь маленькая, вполне поправимая ошибка, после исправления которой его путь наверх продолжится вполне успешно, и те, перед кем он вынужден сегодня натягивать маски, превратятся из благодетелей в его верных слуг, потому что он непременно прорвется на самый верх и уже перед ним будет угодливо склоняться московское общество…
Впервые Кирилл Лавров играл не только непривычного для него персонажа, но и отношение к нему артиста и таким образом впервые проявилась, очень ярко и выпукло обозначилась тема Кирилла Лаврова,которая не раз еще покорит зрителя не только на сцене Большого драматического театра, но и в кинематографе. Образ Молчалина, по верному наблюдению Э. Яснеца, «принадлежит к вершинным созданиям искусства Лаврова, искусства БДТ. Фантазию актера, казалось, возбуждала и дразнила мысль о явлении программного карьеризма в его реальном бытовании. Он уже знал перспективу вытравленной человечности. Он уже видел, к чему это приводит».