…На Пьяцца Республика, бывшей Эдера, в кафе, под высокими глухими арками, они взяли капуччино.
Оно здорово подорожало, и он пил стоя. Какого черта садиться!..
Ему казалось, что кофе кислит. Что пены мало и что она недостаточно бела. Зачем надо было тащиться на край света, когда можно было выпить в Нью-Йорке — дешевле и ближе…
Или вообще купить машинку и готовить, не вылезая из постели.
Мистер Сол Дэбс на Рим не смотрел. Он считал. У него получалось, что за 120 таких чашек он может купить машинку. Это за «стоя». А за «сидя» — так за каких-то восемьдесят… Всего!..
Не допив, он отодвинул кофе, попросил чек и спрятал его в бумажник змеиной кожи.
«Хоть с налогов спишу», — подумал он.
Наны рядом не было.
Он огляделся — она сидела невдалеке, под аркадами, за столиком, покрытым клетчатой скатертью, с остывшим капуччино и смотрела на какие-то развалины.
Вы знаете, в Риме много развалин.
— Нана, — сказал он на Пьяцца Республика, — почему ты плачешь, Нана? — спросил он на бывшей Пьяцца 0зедра.
Ее веки дрожали.
— Это капуччино, — ответила она, — всего лишь капуччино…»
Виль кончил. «Литературовед» молчал. Молчал и его хозяин.
— Это — победа, — наконец, улыбнулся он.
Виль вздрогнул:
— Ты знал Кача?..
— Я бывал в Мавританской, — сказал Бем, — не помнишь?..
На глазах «Литературоведа» были слезы.
— Это капуччино, — объяснил Бем, — всего лишь капуччино…
Городок, где учился русскому Виль Медведь, был всего двуязычный, и делился небольшим ручьем на две лингвистические части — шведскую и ирландскую.
Направляясь туда, Виль всегда приклеивал пышные турецкие усы и напяливал тюрбан — в таком наряде его б не узнали даже в Мавританской гостиной.
Впрочем, он не боялся, что его узнают — университеты двух городков, где он учился и где преподавал, не поддерживали никаких связей, не обменивались профессорами и студентами, а славянские кафедры откровенно враждовали. Это было главной причиной, почему Виль выбрал именно этот университет.
Кафедры презирали друг друга.
У каждой из них была своя методика преподавания русского и свой русский.
— У вас не русский, — холодно говорила одна кафедра.
— У нас?! — возмущалась другая, — это у вас неизвестно что. А нас понимали в Сибири!
— Кто? Волки в тайге?
— Коллега, постеснялись бы. Ваши выпускники не могут поздороваться, а прощаются на — хинди.
— Ложь! Наш русский признан в Москве.
— Расскажите это вашему дяде.
Профессура этих Альма Матер между собой не разговаривала, шефы кафедр делали вид, что другого не существует в природе, и если один на конгрессе заказывал чай, то другой обязательно пиво. И в противоположном углу.
Когда Ксива говорил по-русски, фрекен Бок стонала от смеха. То же самое делал Ксива, когда по-русски бормотала фрекен. Самым мягким словом, которым один награждал другого, было «кретин».
Со временем Виль научился довольно свободно коверкать русские слова, и фрекен Бок была им довольна. Главное было — на обратном пути забыть все это, очистить голову и небо, вспомнить родной — великий и могучий, превратиться из Назыма в Виля. Он читал про себя Лермонтова, Пастернака, Ахматову. Свежий ветер врывался в его душу, прочищал мозги.
«Я к розам хочу, в тот единственный сад», — пело внутри.
За окном проносились кони, коровы, барашки, — счастливые создания, которым не нужно было ни языка, ни диплома.
— «Я вернулся в свой город, знакомый до слез», — декламировал Виль.
За несколько часов, отделявшие город, где он был студентом, от города, где он был профессором, Виль приходил в себя. Уже на привокзальной площади язык вновь играл в нем, пел и искрился. Гораздо труднее было на пути туда, на учебу, из профессора в ученики, из Медведя в Папандреу. Попробуйте три раза в неделю забывать родной язык, путать глаголы с прилагательными, «Щ» с «X». В поезде Виль пугал пассажиров — он строил такие гримасы, так корчил рожи — что те пересаживались, выходили на станцию раньше, ходили в туалет в другой вагон — они ж не знали, что он отрабатывает фонетику.
При звуке «Ц» одна девушка назвала его «salaud», при звуке «Щ» пожилая дама отдала кошелек.
Иногда, под стук колес, он писал сочинение:
«Вылыкый русскай поет Пушкин-бей, — выводил он, — радылся давны!»
Он смотрел в окно, на синие горы, на белые вершины.
— Прости меня, Александр Сергеевич, — говорил он, — ты поймешь — у тебя тоже не было диплома.
— «Евгений, добрый мой приятель, родился на брегах Невы, — отвечал Пушкин, — где, может, родились и вы».
— Ну а где же еще, Александр Сергеевич?..
Внушением, приемами йоги и упорным трудом к порогу университета он изгонял родную речь из своей седеющей башки и входил в класс молодым идиотом.
— Как дела, Назым Саркисович? — интересовалась фрекен.
— Как Саша — бела! — широко улыбался он.
Студенческая жизнь текла своим чередом — диктанты, контрольные, экзамены, спектакль «Три сестры» — девушек было мало и он играл Ольгу.
— «Страдания наши перейдут в радость», — говорил Виль в длинной шали.
Своими успехами он изменил мнение фрекен Бок о способностях турецкого народа к славянским языкам.
Она даже поручила ему работу с некоторыми отстающими, показывала на ученом совете.
— Скажите «Щ», — просила она.
— «Щ», — произносил Виль.
Изумленные ученые аплодировали:
— Неужели турок?! Видна школа сэра Затрапера.
Фрекен скромно кланялась.
Она начала учить его всему русскому, например, готовить русский борщ.
— Настоящий русский борщ, — говорила она, — требует большого огурца, трех ложек икры и для пикантности — стакан «Столичной».
— Может, добавить свеколки? — интересовался Виль, вспоминая мамины борщи со сметанкой.
— Вы хотите блюдо русское или греческое? — нервно спрашивала она.
— Русское, русское!..
— Тогда слушайте меня. Ешьте! Горячим! Большими ложками.
Виль морщился — но ел — проклятый диплом стоял перед глазами.
Она учила его пить водку…
— Водку, мой дорогой, пьют под селедочку…
Бок брала большой стакан, клала поверх селедочку и под нее наливала водку.
— Пей до дна, пей до дна! — начинала скандировать она.
Виль пил, селедка воняла, била хвостом, но он терпел — диплом продолжал маячить.
Чтобы не вырвать, он хватал кусок сыра и запихивал в рот.
Она вырывала.
— Русские после первой не закусывают, запомните! Попрошу вторую!..
Она учила его ходить, как русские.
— Да раскачивайтесь же, раскачивайтесь, как медведь, и машите руками, задевая прохожих.
Виль раскачивался, махал, задевал.
Лишь однажды он не стерпел: фрекен Бок им начала читать с выражением Пушкина. Она пыхтела, тужилась, раскраснелась:
— Маразм и сомце, — выла она, — дэнь чудэсный.
Виль вскочил. Глаза пылали.
— Молчи, дура, — закричал он, — зарежу! «Мороз и солнце, день чудесный, чего ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись»…
— Успокойтесь и не орите, — сказала фрекен, — я не понимаю по-турецки!..
Виль восходил вечерними улицами, они становились все уже, дома готичнее, крыши острее. Блистал розовым светом магазин «Мандиан» — самый роскошный в городе, и в синих сумерках ему улыбались оттуда самые живые женщины этого города — манекены.
Сумерки он любил с детства, что-то было в них спокойное, голубое, убаюкивающее. Все в них красиво — города, окна, лица…
Вечер заканчивался всегда вокзалом — маленьким, уютным, с ларьком, где были самые вкусные конфеты и много газет. Вскоре подходил поезд — за все годы он ни разу не опоздал. Точность — вежливость королей. Это был королевский поезд. Впрочем, за вежливость королей он поручиться не мог, с ними он встречался довольно редко, всего раз, в Пищевом, да и то не с королем, а с его сыном. Звали сына Сами, прибыл он то ли из Бурунди, то ли из Ботсваны, был он черен и весел, и на вопрос, кем работает его отец, отвечал: «Королем» — что было сущей правдой — в Бурунди тогда еще можно было найти такую работу.