— И вот последний дар, — он патетически прочел надпись на крышке: «Родному Виктору от преданного Виля. Люблю! Ленинград. 1977 год». Чистое золото, два алмаза.

— Разрешите взглянуть, — попросил Виль.

— С какой стати? — удивился Доброво. — Я их никому не даю. Я сам их ношу только по торжественным случаям.

— Экскюз ми, который час? — спросил Затрапер. — Еще не обед?

— Сэр, — сказала фрекен, — мы еще не повесили ленту.

Она встала, направилась к портрету и начала прикреплять к правому нижнему углу фото траурную ленту.

Медведь вскочил.

— Секундочку, фрекен Бок, — а вы уверены, что он умер?

— К сожалению, — ответила фрекен, — по сообщениям, полученным по тайным каналам.

— Кто умер? — заволновался Арчибальд.

— Великий сатирик Медведь!

— Разрешите узнать — от чего? — поинтересовался Виль.

Возмущению фрекен не было предела.

— Как вам не стыдно, Папандреу?! Три года в Университете! Неужели вы не знаете, от чего умирают великие русские писатели?!

— Неужели на дуэли?

— Он умер от белой горячки, — возвышенно произнес Доброво и воздел руки к небу: — Россия, что ты делаешь с сынами твоими?!

— Но он не пил, — возразил Виль, — какая белая горячка?

— Позор, — вскричала Бок, — три года в Университете — и не знать, что делают великие русские писатели. Мне стыдно, Папандреу!

— Пробел, — извинился Виль, — я много болел… работа в турецком ресторане.

— Это не извиняет, — сказал Доброво.

— Постеснялись бы хоть памяти ушедшего, — продолжала фрекен, — судьба вам подарила такой шанс — защищаться в день смерти писателя, это честь для любого.

— Кто ж мог знать, — сказал Виль, — разрешите посвятить мою работу памяти ушедшего.

Этот вопрос застиг комиссию несколько врасплох. Она долго совещалась. Доброво периодически кричал «Мать Россия» и вспоминал русско-турецкую войну, Штайнлих говорил, что в Лихтенштейне еще не знают, фрекён плакала. Наконец, слово предоставили сэру Затраперу. Он встал, высморкался.

— Леди и джентельмены, — произнес он, — прошу почтить память вставанием!

Зал поднялся.

Затраперу было за 90, он очень любил Медведя и, видимо, смерть сатирика отняла у него последние мозги.

— Сэр, — прошептала фрекен, — речь шла о посвящении.

— Слово предоставляется профессору Доброво, Киншаса, — сказал Затрапер и сел.

— Большинством голосов, — сказал Доброво, — комиссия постановила: — сначала защититесь, а там увидим. Возможно — и посвятить нечего.

— Правильно, — сказал Затрапер, обращаясь к Доброво, — сначала защитите — там посмотрим. Ну, начинайте.

— Побойтесь Бога, сэр Затрапер, — пробасил Доброво, — я уже защитился, я доктор, университет Киншасы.

— Серьезно? — удивился Арчибальд. — А зачем же мы тогда собрались?

— Дипломная работа, — напомнила фрекен, — студент Папандреу, «Сатира Виля Медведя»!

— Попрошу почтить память вставанием, — опять произнес сэр.

Вновь все загремели пюпитрами. Молчали. Наконец сели.

— Слово для защиты, — сказала фрекен Бок, — предоставляется дипломнику Назыму Папандреу. Пожалуйста, начинайте.

Виль молчал. Ему все вдруг обрыдло. Диплом. Университет. Писанина, провалы, успехи. Он чувствовал себя одиноким апельсином на черном дереве, в ноябре, в Тбилиси. Он видел такой. Виль смотрел на свой портрет в траурной кайме, в черной ленте, на оппонентов в черных костюмах и начал примерять их к этой кайме. Большего всего она подходила его киншасскому другу, «последнему убежищу». Упираясь бритой головой в раму, он говорил, явно о себе:

— Россия, что ты делаешь с сынами своими?!

Виль рассмеялся. Комиссия оторопела.

— Смеяться в такой день, — вскочила фрекен, — когда весь мир скорбит!

— В Лихтенштейне еще не знают, — уточнил семантик.

— Ржать в день скорби?! Ну, мать твою! — Доброво сжал огромные кулаки. Он явно двигался к мату.

Сэр Затрапер нетерпеливо посмотрел на часы.

— Начнет кто-нибудь, наконец, защиту или нет? Двенадцатый час. Фрекен Бок, давайте, что там у вас, Маяковский?

— Сэр, я ж защищалась, и по вас, сэр Затрапер.

— Так это ж когда было, милочка. Я помню ваше тело в тот период…

— Сегодня Папандреу, профессор, — перебила фрекен, — H…назым Папандреу.

— Давайте, Папандреу!

— Назым, поймите, — голос ее стал сладким, видимо, от воспоминаний сэра, — если профессор уйдет обедать — защита будет недействительной.

— А я уйду! — пропел Затрапер. — Ой, уйду! Ну, начинайте, — он повернулся к семантику, — начинайте, герр Лихтенштейн.

— Я Ш-штайнлих, — сказал семантик.

— А кто ж Лихтенштейн? — растерялся Затрапер и повернулся к Доброво.

— Г-государство, — напомнил Штайнлих.

— Д-да? И какая у вас там погода?

— Папандреу, — приказала фрекен, — начинайте, профессор устал, переходите к делу.

— Я помню ваше тело, — сказал Арчибальд, — и начисто забыл вашу фамилию.

— Б-бок, фрекен Бок.

Затрапер встал.

— Попрошу почтить память вставанием!

Все перетянулись, никто не поднялся.

— Можете садиться, — произнес Затрапер.

— «Сатира Виля Медведя», — торжественно произнесла фрекен, — дипломная работа господина Папандреу.

— У меня что-то странное с памятью, — сказал Затрапер, — теперь я помню вашу фамилию и не помню тела.

— Назым, родной мой, — фрекен чуть не плакала, — начинайте.

— Сначала снимите траурную ленту, — ответил Виль.

— С кого? — не понял Доброво.

— С вашего друга! Кого вы локтем, в тяжелую минуту!

— Мать-Россия, — Доброво перекрестился, — они издеваются и после смерти. Никогда! Вы слышите, никогда, басурманская рожа, — и, повернувшись к портрету, успокоил:

— Спи спокойно, дорогой товарищ!

— Я тебе посплю! — рявкнул Виль и бросился срывать ленту.

— Господа, — завопил Доброво, — отечество в опасности! — и грудью закрыл портрет. Медведь, как мог, отпихивал его.

— Караул! — вопил Доброво. — Погром! Армянская резня.

Оппоненты сгрудились вокруг.

— Руки прочь от Медведя, — визжала фрекен.

— Да подставьте ему ножку, — просил Доброво, — он же уже ленту срывает.

— Майн гот, — вопил Штайнлих, — в Лихтенштейне еще не знают, а он уже снимает, майн гот.

— Раз снимает — значит не умер, — сказал Затрапер.

— Вы гений, профессор, — Виль ухватился за ленту.

— Он умер, други, — басил Доброво.

— Умер — не умер — для меня он всегда жив! — завопила фрекен.

— Не понимаю, — Затрапер нервничал, — речь идет о ком? О Ленине?

— Почему, сэр? — фрекен не понимала.

— Только Ленин всегда жив, милочка, — Затрапер ущипнул ее.

— Ай! — взвизгула фрекен.

— Что вы делаете после защиты?

— Еду в Лихтенштейн, — сказал Штайнлих.

— Вас не спрашивают, — буркнул сэр.

Виль вовсю тянул ленту. Доброво уперся в стол президиума и не сдавался.

— Отечество в опасности! — вопил он. — Отпустите, убью! — и он замахнулся на Виля именными часами. — Дара не пожалею! Прочь от портрета, е… твою мать, — он, наконец, прорвался, к чему шел всю защиту.

— Заткнитесь, прибежище, — ответил Виль.

— Наглец-бей, — кричал Доброво, — если б он был жив, он бы вас задушил вот этими руками, — он вытянул свои длинные руки, блистали крахмальные манжеты, — вот этими вот! Которыми он написал «Дождь косой», «Плач России», «Снега»…

— Он не писал этого, мать, не писал.

— … и свой последний роман, «Кретины», который он посвятил мне!

— Врете, мать, «Кретинов» он посвятил женщине.

Штайнлих был потрясен.

— Молодой человек? Что вы несете? Ребенку известно, что он был педераст.

— Штайнлих, я вас сейчас!..

— Нет, я! — рявкнул Доброво.

Он опередил Виля и схватил Штайнлиха за лацканы:

— Если б Медведь был жив, он задушил бы вас вот этими самыми руками, — Доброво бросил семантика и вытянул свои руки, — это был Дон-Жуан! Каллиостро! Распутин! Вы не представляете, сколько он перееб баб!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: