Игнаций еще раз оглядел склоненные головы. Привычно подумал, что излишняя гордость — грех, но как же не гордиться, о Свете Истинный, если эта схоластия — одна из его главных заслуг. Первых учеников было всего пятеро — но тот выпуск подарил ему Бертрана. Зато сейчас два десятка мальчиков одиннадцати-двенадцати лет второй год учатся грамоте, а в прошлом году пришло еще три дюжины. Это не дети знати, отданные для науки в епископские школы, а сироты и приютские подкидыши. Каждый — отныне и навсегда вырван из тьмы невежества. Эти мальчики до конца дней будут помнить, что здесь, в обители, они впервые в жизни наелись досыта и надели чистую теплую одежду, здесь — увидели книгу и взяли в руку перо, прочитали молитву… Словно отвечая на его мысли, Корнелий подошел к кафедре и позвонил в начищенный до блеска медный колокольчик.
— Время святого слова, — возгласил он густым низким голосом. — Допишите, положите перо и откройте Книгу Конца и Начала. Торвальд, читай со слов «И привели его».
Игнаций, опершись на широкие подлокотники стула, смотрел, как заканчивают писать мальчишки — каждый по-своему. Один с облегчением бросает перо, не замечая, что поставил очередную кляксу, и суетливо отодвигает пергамент. Другой — не торопится, но и не медлит, оставляет работу, лишь дописав слово. Кто-то спешит дописать до конца всю строку, от усердия высунув кончик языка и наклонившись так, что едва не касается лбом листа… Пустяк — а в нем, как в чистейшем зеркале, отражается истинный облик души и разума. И таких пустяков — бесчисленное множество. Потому и назначен схоларием опытнейший и умнейший брат Корнелий, который душой болеет за каждого ягненка, вверенного его попечению. Потому и сам Игнаций заглядывает сюда постоянно, присматриваясь и прислушиваясь, помня, что звание главы инквизиториума значит — наставник.
Торвальд, рыжий, вихрастый, несмотря на короткую монастырскую стрижку, с круглым, веснушчатым, как перепелиное яйцо, лицом и вздернутым носом, потянул к себе книгу, сияя от гордости: перед самим магистром его вызвали читать первым!
— И привели его к наместнику, и кричали, что вор он, не хлеб и вино крадущий, но души человеческие. В колдовстве и чароплетстве обвинили его и говорили, что тьма и смерть идут по следам его. Наместник же преклонился ко лжи тех людей и повелел предать его смерти. Тогда бичевали его и распяли на колесе, дабы продлить муки, и было тех мук два дня и две ночи. Но все не умирал он, и дивились люди тому. А одни говорили, что невинен он и ради того смерть его не берет, но другие кричали, что все это — темное колдовство…
— Достаточно, мальчик мой. Диран, продолжи.
Темноволосый крепыш с трудом нашел нужное место и затянул гораздо медленнее:
— И на третий день, когда взошло солнце, один из воинов, приставленных для охраны, пожалел его и испугался кары небесной. Пустил он стрелу, пронзив грудь нареченного светом истинным, и потекла кровь на колесо, окропив его. Дерево же затлело от крови этой, и люди, видевшие дым, испугались, сказав: «Не простого человека казним, но бога». А нареченный светом взглянул на солнце, не убоявшись жара его, и улыбнулся, и сказал: «От тебя пришел — к тебе и возвращаюсь, ради благодати твоей смерть поправши». И отлетела душа его, а тело вспыхнуло так, что стоящие рядом ослепли до конца дней своих. Сердце же огонь не тронул, и люди боялись коснуться его, но взяли кузнечные щипцы и бросили в реку, и вода забурлила, и стала горячей, но вскоре остыла… Стрелу же вернули воину...
— Достаточно, Диран. Перед сном прочти три главы из «Поучения несмышленым», на твой выбор. Симон, читай.
— А воин тот был схвачен и обвинен, что убил казнимого, не дав свершиться казни. И повелел наместник предать его колесованию, ибо было сказано в законе, что отпустивший преступника примет его казнь. Ночью же, когда плакал он в темнице, воссиял перед ним свет, и услышал он голос: «Что крушишься? Не о том ли, что явил милосердие телу моему и был осужден за это? Слушай! Говорю тебе, что не о том плачешь. Милосердие твое не есть добро, но зло, ибо не дал ты исполниться предначертанному. Если бы претерпел я до конца все, уготованное мне, то воссиял бы мой свет так, что истребил тьму во всем мире — и не было бы ни смерти, ни греха в нем...
— Достаточно. Брэндон…
— Нынче же ушел я, не завершив дела своего и оставив поверивших мне, как нерадивый пастух оставляет овец своих. И нет мне пути назад, в обитель тьмы, грехов и скорбей. Об этом плачь, говорю тебе!» И возрыдал тот воин, и бил себя в грудь, вопрошая, как ему искупить вину свою. Свет же ответил: «Что тобой сделано, тобой и исправлено должно быть. Изгнав меня, пойдешь моим путем. Возложишь на себя ношу мою и возьмешь посох мой. Пастырем стада моего отныне нарекаю тебя, и не будет у тебя имени кроме этого, ибо имя твое умерло сегодня вместо тебя. Встань, говорю тебе. Открой дверь, иди, и будет путь твой долог. Слово мое возгласишь вблизи и понесешь вдаль, и будет оно тебе щитом и мечом, и зерном, падающим в землю благодатную. Не осудит тебя проклинающий и не соблазнит обманывающий, сердце твое — сосуд для моей истины, да сохранится она в нем без изъяна… И принявший слово мое, как истину, да станет тебе братом и кровью от крови твоей.»
— Кириан, продолжай…
— Когда же исполнишь предначертанное мне, то свершится по сказанному: снова твоя стрела пронзит сердце мое — и откроются врата, и вернусь я во плоти. Но до того времени тебе хранить мою паству». И исполнилось по речам его. Встал воин и увидел, что исцелены раны на теле его, а дверь открыта. И вышел он, и пошел нести слово, данное ему, а люди удивлялись и говорили, что вот умер один, но явился другой на место его. И как огонь зажигается от огня, не умаляя его, но разгораясь и светя собственным светом, так слово его стало частью слова истинного. И назвали его Пастырем, забыв прежнее имя его…»
— Во имя Благодати, — уронил Игнаций, прерывая чтение. — Благодарю, брат Корнелий. Довольно на сегодня.
— Благословите, отец, — склонил голову Корнелий.
— Благословите, отец… — раздался нестройный хор голосов, почуявших скорое освобождение.
— Да озарит вас Свет Истинный, дети мои. Ступайте с благодатью.
Игнаций улыбнулся, глядя, как мгновенно превратившиеся в шумную толпу схолики торопливо собирают полупросохшие листы пергамента. Писчий материал дорог. В монастырских мастерских с листов особым составом смоют нестойкие чернила, высушат, выскребут и выгладят пергамент шлифовальным камнем — и вернут в схоластию. Все громче переговариваясь, мальчишки прибрали за собой, составили на полку книги и чернильницы и, с трудом сдерживаясь, вышли в коридор, откуда донесся топот убегающих ног.
— Балуешь ты их, брат Игнаций, — спрятал усмешку в уголки губ Корнелий, подходя к кафедре и тяжело отдуваясь на ходу. — Им бы еще до вечерней службы учиться сегодня. Или разговор такой уж важный?
— Иной раз не грех и побаловать, — вернул улыбку Игнаций, поднимаясь со стула. — Хорошие мальчики. Есть время для учебы, должно быть и время для игр, Корнелий. Себя вспомни в их возрасте.
— Я в их возрасте раздувал мехи у отца в кузнице, — хмыкнул Корнелий, — а книгу видел только в храме, на службе. Но мальчики хорошие, ты прав. И те, что помладше, не хуже. Жаль, что не увижу, какими они вырастут.
— Корнелий…
— Не надо.
Брат-схоластий тяжело опустился на стул, с которого встал магистр, на несколько мгновений прикрыл усталые глаза и снова взглянул на собеседника. — Я не ребенок, Игнаций, и знаю, что мое время истекло. А в скрипторий не пойду. Там-то уж точно совсем зачахну, если от живых детей к мертвым книгам.
— Давно ли книги для тебя стали мертвыми, Корнелий? — грустно улыбнулся Игнаций, глядя в ближайшее окно: высокое, забранное пластинками самого чистого стекла, какое удалось заказать, чтоб в схоластии хватало света даже зимними днями. За стеклом показалась мальчишечья рожица, которая тут же спряталась.
— Уел, — хмыкнул монах. — А все одно в скрипторий не пойду. Вон, Бертран твой пусть идет. Мальчишка умный, книги любит, как наемник девок — со всем пылом-жаром. И будет у тебя на будущее ученый секретарь-переписчик — чем плохо?