— Я скоро вернусь, — говорю позорно прерывающимся голосом, боясь сейчас только одного — как бы самому не расплакаться. — Это всего несколько лет, правда? Может, я смогу навещать вас…

— Надеюсь, так и будет, сын мой.

Отец сходит с крыльца, протягивая руки для благословения, но вдруг крепко обнимает меня, не успевшего опуститься на колени.

— Служи своему наставнику верно, — говорит он задыхающимся, каким-то чужим голосом. — Пусть он простолюдин, но никто не скажет, что Энидвейты ставят гордость превыше чести и благодарности. Учись всему… что нужно… Не забывай, кто ты…

Он смолкает, стиснув мои плечи пальцами так, что синяки останутся даже сквозь кожаную куртку — я увижу их потом. А я смотрю поверх его плеча на мать, так и замершую на крыльце. Женские слезы — плохая примета для покидающего дом, и она часто-часто моргает, не позволяя им пролиться, улыбаясь старательно и виновато.

— Я не забуду, — легко обещаю то, что не выполнить просто невозможно. — Отец, матушка…

Хорошо, что сестренки остались с нянькой. Мелкие плаксы сейчас залились бы ручьями слез, а матушке только этого не хватало. И вообще, что это она? Я бы все равно уехал осенью, ведь все достигнувшие совершеннолетия дворяне обязаны представиться ко двору. А потом поступил бы на службу… Я уже взрослый,у меня на поясе меч, заказанный отцом прошлой весной и оплаченный половиной урожая этого года, несмотря на расходы с тяжбой. И это обучение — просто отсрочка перед целой жизнью, такой замечательной и интересной.

— Да благословит тебя Свет Истинный, сын, — выдыхает отец и отпускает меня резко, почти отталкивает.

Губы матушки беззвучно шевелятся. Проклятье, почему даже сейчас я не слышу ее голос? Действительно ли она молчала, как молчу сейчас я? Или, не сказав ни слова, кричала изнутри?

Я без всякой нужды поправляю меч, кланяюсь родителям, как и должен почтительный сын, покидая дом. Еще не хватает светлого отца с благословением,но наш замковый священник дня три назад уехал, а с монастырскими Энидвейты никогда не ладили.

Так что я просто поворачиваюсь и ухожу. Мне смотрят вслед, пока я иду через двор, у самых ворот принимая из рук конюшенного мальчишки повод рыжего трехлетки, уже оседланного и нагруженного парой увесистых дорожных сумок. Мне смотрят вслед отец, мать — с крыльца, сестры — из окна спальни, я это знаю, хоть и не вижу, слуги — кто откуда.

А я вывожу жеребца, думая, что проделавший долгий путь целитель тоже, наверное, приехал верхом, а иначе просто глупо получится, не может ведь ученик ехать, когда наставник пеш. Или он взял коня у отца в уплату своей работы? Я не знаю, что это за работа, какое-то женское недомогание матери, но отец, в последние месяцы измученный тайным страхом за нее, будто скинул тяжкую ношу, вздохнул свободнее, и за это одно я готов служить целителю, как только смогу.

— Хорошая лошадь, — говорит он, видя меня. — Держишься в седле? И мечом владеешь, полагаю?

— Я сын рыцаря, — отвечаю, опять не успев убрать из голоса надменность. — Как иначе?

— Еще как, — хмыкает он, не вынимая изо рта стебелек, который грыз.

По камню, на котором он сидит перед воротами, вдруг пробегает шальная ящерка, не заснувшая на зиму, и его ладонь молниеносным жестом накрывает юркое тельце, хотя глаза не отрываются от меня.

— Меч, конь, припасы… — перечисляет он негромко и словно устало. —Тебе ничего из этого не понадобится, мальчик. То, что нужно, ты все равно не сможешь взять с собой. Никогда не сможешь, а особенно сегодня.

— Почему? — вспыхиваю я, пропустив загадку, которую не собираюсь решать. — Почему я не могу взять меч и коня? Наставник, если хочешь, отец и тебе даст лошадь… Но я сын рыцаря Энидвейта!

«А не бродяга», — проглатываю в последний момент из учтивости,однако он хмыкает, словно услышав мои мысли, и роняет так же равнодушно:

— Это ненадолго, мальчик. Это ненадолго…

Истошное ржание Уголька раздается совсем рядом. Я вскидываюсь, ловя пересохшим ртом воздух, шало оглядываюсь по сторонам. Ничего и никого! Пустой двор полуразрушенного замка, тяжелое осеннее небо закрыто тучами, и вот-вот пойдет ливень.

Воронье гнездо нависает сверху, став еще мрачнее, как и всегда перед ненастьем.

— И что это было? — спрашиваю я у пустоты и капель дождя, медленно пятнающих булыжники двора темными точками.

Ответа, как и полагается, нет, зато вопросов — через край. Слишком глубоко, слишком явно для простых воспоминаний, слишком… чересчур. Как омут, в который ухаешь с головой, собираясь только напиться да сполоснуться после дороги. Запах отца, когда он обнимал меня, звуки замковой кухни, скотного двора и кузницы, тяжесть того, первого меча, который мне так и не удалось забрать…

— Рогатый? — спрашиваю я тихо, не надеясь на ответ. — Керен? Кто-то еще?

Ну не инквизиторы же решили окунуть проклятого некроманта в прошлое,перед тем как попытаться схватить? Да и замок — пуст. Вот только ощущение слежки, давившее на спину в лесу, вдруг снова возвращается, и Уголек подозрительно водит взглядом по двору…

Ни-че-го. Только мне все меньше хочется оставаться в Вороньем гнезде, ставшем вдруг на диво неприветливым. Замок словно уговаривает меня уехать, и я соглашаюсь с ним. Для меня здесь ничего нет, кроме памяти и вины,моей ли, чужой. Здесь нет ни одного ответа на мои вопросы, только боль и горькая тоска. И я не хочу вспоминать то, что было потом, за так удачно прервавшимся видением. Достаточно того, что я это знаю. Керен был прав, как и всегда: нельзя взять с собой то, что тебе нужно, чем бы оно ни было. Я всегда буду только терять. Но будь он проклят за эту правду, не позволяющую мне даже тени надежды.

— Надежда губит, мальчик, — ласково шепчет за спиной голос, от которого я стискиваю зубы, подтягивая подпругу Уголька. — Свободен только тот, кому не на что надеяться…

Глава 7. Щит Атейне. Час первый

Где-то в графстве Мэвиан, убежище Керена Боярышника,

исход самониоса, семнадцатый год Совы в правление короля Конуарна из Дома Дуба

Кровь пахнет солью и железом — человеческий запах. Плывет, пропитывает все вокруг, льнет к пересохшим губам. А страх — кислый ржаной хлеб. Тяжелый липкий мякиш, грубая корка. И никуда не деться от этой смеси: солено-алое, кисло-бурое… Скользкое, шершавое — дрожью по коже — гадко… Пелена перед глазами — стоит их приоткрыть — радугой, и в радужном мареве летают черные мошки, зудят беззвучно — не отогнать, не смахнуть. Бьется в левом виске звонкий горячий молоточек, пока еще молоточек, пока еще только звонкий… Обжигает. Каждый удар — волнами от виска: в глаза, в шею до самого плеча. Вдохнуть — больно. Говорить — больно. Слушать — больнее всего. Гемикрания — болезнь людей. Или ублюдков вроде тебя, Керен Изгнанный. Как же омерзительно быть слабым, больным. Не-со-вер-шенным. От жаровни тянет полынным дымком, голову не повернуть, не взглянуть на угли. Вдох-выдох, вдох-выдох, осторожно… Дым, полынь, кровь… Жар, соль, железо… Свист, хлопок. И снова, и снова… Звуки, запахи, свет — все оборачивается горячими волнами крови в больном виске. Это не сам приступ, всего лишь его предвестники, так что зелье должно помочь. Но как же некстати. Свист. Щелчок. Тугое хлюпанье по плоти. Неправильное хлюпанье, и стон от него неверный, словно фальшивая нота. Не глядя, протягиваю руку, нащупываю фарфоровую чашку там, где ей и положено быть — ровно на полпальца от жаровни, чтоб не грелась и не остывала. Глоток — лишь затем с трудом открываю глаза и размыкаю губы:

— Мягче, Рыжик, не так резко… И дай ему передохнуть.

Короткий кожаный бич, уже взлетевший в воздух, не успевает отдернуться, лишь удар слабеет и приходится наискосок, по ребрам. Рыжик поспешно отступает, виновато косясь на меня. Послушный мальчик… Аккуратный, исполнительный, неглупый — сплошные достоинства. Я всерьез считал, что смогу с ним поладить? Но попытаться стоило. Вот и пытаюсь до сих пор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: