— Я скорблю вместе с тобой, брат мой. Скорблю — и молю о помощи. Дай мне оружие против нашего общего врага. Я лишь пес господень, всю свою жизнь идущий по следу приспешников Проклятого.
Произнесенное слово ожидаемо отозвалось болью и жаром в теле. Кипящим жаром, рвущимся наружу, обещающим силу, наслаждение властью и упоение тьмой. Игнаций привычно задержал дыхание, пережидая приступ рвущей муки, когда тьма, ворочаясь внутри, застелила пеленой глаза, горечью желчи залила рот. Скоро. Уже скоро. Светлый дар Благодати, не принятый своим носителем, выжигает его изнутри — так разве будет Тьма милосерднее? Но он не сдастся — пока сможет. Только вот никто не знает, почему магистр, глава инквизиторского капитула, так не любит упоминать Врага во всех его наименованиях.
Под пальцами дрожало и тряслось плечо — человек у стены содрогался в сухих, выворачивающих нутро рыданиях. Игнаций терпеливо дожидался, пока пройдет первый приступ, сам пытаясь отдышаться. Сегодня что-то особенно сильно. Впрочем, осенью, именно в это время, у него всегда обострение. Главное — не видеть мертвых тел, так и зовущих наложить руки, вдохнуть подобие жизни, совершая страшный, непростимый грех. И — не вспоминать Проклятого, осенившего его своим крылом в ту ночь. Свете Истинный, не устану благодарить тебя за то, что тогда, стоя среди тел своих братьев, еще не знал, что рвется из меня наружу с хрипом и кровью из сорванного горла. Об этом — единственном — он не рассказал даже на исповеди в монастыре святого Леоранта. Лишь потом, в кошмарах, снова и снова возвращалась поляна, и то, как он, вместо того, чтобы уйти, поднимает руки, ловя яркие серебряные огни. Тысячи раз во сне, но благодарение, что не наяву.
Поймав краткую паузу между притихшими рыданиями, Игнаций открутил крышку у привязанной на поясе фляги, плеснул в кружку. В нос ударил резкий запах. Бесцеремонным рывком перевернув лежащего, глянул в искаженное лицо, прижал локтем, зажал нос. Быстро влил в хватающий воздух рот содержимое фляги, отпустил. И усмехнулся, слушая невнятный поток грязной брани сквозь плевки, сопение и кашель.
— Хватит, солдат, — сказал спокойно и властно, стоило жертве продышаться. — Хватит… Хочешь страдать и дальше, мешать не буду. Если твоя Нита стоит не больше, чем размазанные по лицу сопли, так и скажи. Я уйду и поищу кого-нибудь другого, кто наведет меня на след Греля Ворона. Думаешь, ты один терял кого-то? Если вы впрямь пошли за таким матерым зверем втроем, значит, Теодорус отправил вас на смерть. Странно не то, что ты выжил один, а то, что кто-то из вас выжил вообще. Расскажи мне об этом, солдат. И я, немощный калека, постараюсь сделать то, что следовало бы сделать тебе — загнать эту тварь в преисподнюю, где ей самое место. Кто-то ведь должен?
— Дай… еще выпить, — сдавленно прошептал человек на постели, садясь и опираясь на стену спиной. — Не могу… горло… больно… Теодорус — говоришь, он знал? Но почему? Почему?!
Скорчившись, он уткнулся лицом в колени, снова хрипя и выплевывая приглушенные проклятья.
Игнаций молча протянул фляжку, толкнул ее в сплетенные пальцы. А потом снова ждал, говорил и, наконец, слушал. Слушал долго и почти молча, лишь изредка переспрашивая сухим деловитым тоном, уточняя каждую мелочь. И наемник, назвавший себя Эрве, сын Ригура, рассказывал, с трудом проталкивая сквозь горло слова, время от времени отпивая из фляги и пьянея прямо на глазах. Впрочем, говорить ему это не мешало. И когда под утро Игнаций вышел из чистенькой кельи, пропахшей теперь не полынью, а густым винным духом и запахом рвоты — пустой желудок Эрве все же изверг крепчайшую настойку брата Амедеция — так вот, уходя, Игнаций в очередной раз вспомнил, что ночные молитвы не зря зовут уделом отчаявшихся. К его молитвам Свет Истинный прислушался спустя годы и годы ночных бдений — в нужный день и час приведя измученного Эрве под стены монастыря. Это ли не знак, что прощение и благодать близки? Теперь бы лишь понять, что требуется от него самого. Но об этом время молиться на рассвете.
Глава 11. Перед рассветом темнее
Стамасс, столица герцогства Альбан, дворец его блистательности герцога Орсилия Альбана,
21 число месяца ундецимуса, 1218 год от Пришествия Света Истинного
Домициан проснулся ночью, словно что-то толкнуло его, мгновенно вырвав из тяжелого болезненного забытья. Открыл глаза, поймал на полированном дереве потолка отблеск лампы — с некоторых пор велел на ночь оставлять свет на прикроватном столике — и почувствовал чье-то присутствие. Но спальня была пуста: с высокой кровати хорошо просматривались все углы, да и предположить, что здесь, посреди дворца его блистательности герцога Альбана, кто-то чужой может проникнуть в тщательно охраняемые покои — было неслыханной нелепицей. Не для того у дверей днем и ночью стоят рослые горцы в кирасах и с протазанами из лучшей зелвесской стали, не для того каждый день покои высокого гостя заново проверяются и освящаются братьями-хранителями, да и какое зло посмеет приблизиться к наместнику Святого Престола? Пусть Стамасс и не столица, защищенная кольцом церквей от любой тьмы, что может просочиться в город, но брата короля охраняют не хуже, чем самого короля. А может быть и лучше. Кому нужен король, доживающий последние недели, если не дни? Здоровый наследник трона в цвете лет — совсем иное дело.
Лежа под мягким душным покрывалом, Домициан думал, что утренняя встреча с Альбаном нужна им обоим, и определенно стоило бы выспаться, потому что с каждым годом все тяжелее бодрствовать ночами. Мысли текли вяло и сонно, и непонятно было, почему он размышляет об этом прямо сейчас, вместо того чтобы повернуться набок и заснуть под успокаивающий треск лампады. Размышляет о том, что Его величество Ираклий наверняка не доживет до весны. О том, что высокомерная осанка Альбана словно предчувствует тяжесть короны, которая вот-вот увенчает его чело. И о том, что приехать следовало, но отчего-то такое чувство, что все его разговоры с Альбаном пусты и бесполезны.
А потом беспокойство, свернувшееся где-то в середине грудины, чуть ближе к левой ее стороне, стало слишком сильным, и Домициан вспомнил это чувство безразличного тяжелого взгляда, холодно-изучающего, чуждого, как взгляд гадюки, греющейся на солнце. Вспомнил — и встал, накинул теплую котту, не сразу попав в рукава, застегнул пуговицы, скрывая под длинным одеянием ночную рубаху. Звать служку, чтоб подал чулки, не стал, просто сунул босые ступни в мягкие полусапожки с загнутыми носами — новая мода из Молля — подтянул выше морщинистые голенища, расшитые золотой канителью… Не замерзнет, в самом деле. Взял со столика лампаду, сразу почувствовав себя немного увереннее, словно мерцающий огонек за тонким стеклом мог отогнать тьму, сгустившуюся вокруг, стоило ступить за порог, в мягкий мрак кабинета.
Здесь было холодно. Окно, с вечера плотно прикрытое и запертое служкой, темнело провалом, распахнутое настежь, и в него виднелся узкий серпик на беззвездном, затянутом облачной дымкой небе. Домициан остановился на пороге, поднял повыше лампаду.
— Слишком много ладана, — негромко донеслось от окна. — Вам следует чаще здесь проветривать.
Он сидел на подоконнике, скрываясь в ночных тенях, словно в складках плаща, упираясь в стенки оконного проема спиной и ступнями согнутых в коленях ног. Вроде бы и в комнате, но в то же время и там — в ночной тьме, из которой не может прийти ничего доброго. Застыв, отвернувшись, разглядывал бледный серпик, теряющийся в облачной мути. Было бы на что смотреть. Фейри любят полную луну, разве нет?
— Мы просто любим луну, — сказал сидящий на окне, по-прежнему не поворачиваясь к вздрогнувшему Домициану. — И звезды, и солнце, и еще много чего. Успокойтесь. Я не читаю мыслей. Все думают, что фейри любят лишь полную луну, а она прекрасна любой: от рождения до умирания.
Слегка изменив позу, он повернул к Домициану белеющее в полумраке комнаты лицо, улыбнулся, словно старому знакомому. Впрочем, он и был старым знакомым, потому что как иначе назвать того, с кем видишься не каждый год — но при этом многие годы. Старый знакомый, Добрый Сосед, как звали их раньше, Высокий Господин из холма. Домициан снова ощутил бессмысленную жгучую зависть, разглядывая лицо, на котором за все эти годы не добавилось ни морщинки. И снова подумал, как и всегда, видя его, что это — неправильный фейри. Слишком… похож на человека. Равнодушные глаза под тяжелыми веками, узкие губы, чуть длинноватый, но идеальной формы нос, и лишь в профиль скорее угадывается, чем на самом деле видна легкая горбинка. Он мог быть вельможей древнего рода — с таким лицом, а мог бренчать на лютне в трактире или читать проповедь с кафедры благоговейно внимающей толпе. Он мог быть кем угодно, только не фейри, потому что для фейри был слишком… обычен? Слишком… человек?