— А сам как думаешь?
Он откидывается в кресле, глядя все с тем же странным выражением, которое я уже видел в лаборатории. Как на эликсир, который вроде бы готов, но что-то пошло не так — и непонятно, что же получилось.
— А без загадок можно? — с тихой злостью спрашиваю я. — Хоть раз…
— Можно, — неожиданно легко соглашается он. — Одевайся.
Под его равнодушным взглядом — ни тени желания — я нащупываю аккуратно сложенную на пустом кресле одежду и, только затягивая шнуровку рубашки, понимаю, что это не то, в чем я пришел в спальню. Эта рубашка из плотной теплой шерсти, и штаны кожаные с шерстяной же подбивкой… А на кресле осталась лежать куртка, и рядом на ковре стоят мои высокие сапоги. Это одежда для выхода наружу…
Я поднимаю вопросительный взгляд, Керен отвечает глумливой улыбкой:
— Ты сам хотел без загадок, — напоминает он. — Значит, помолчим.
Что ж, помолчим. Наверх — это не в лабораторию, по крайней мере. Вот туда мне бы сейчас не хотелось: я насмотрелся, что там бывает с теми, кто уже не нужен моему наставнику. Одевшись, все так же молча следую за ним узкими темными коридорами наверх, к выходу. Он идет впереди, в полумраке, едва освещенном лампой у него в руках, передо мной мелькает светлая рубашка и непокрытая голова. А ошейника нет. И я не могу не думать, какой беззащитной кажется эта спина и шея над низким воротом. Неужели не думает, что я сзади? Совсем не опасается? И почему я не могу ударить, ведь это, наверное, последняя возможность. Прохожу сквозь тяжелую дверь, с усмешкой вспоминая сказку про человека, отправившегося в царство мертвых за душой побратима. Вот и я — как та душа. И даже молчать надо совсем как в сказке.
А наверху дивно хорошо! Раннее предзимье, теплое, ясное, деревья облиты золотом листвы, она шуршит под ногами, из кустов и из-под палых листьев остро пахнут грибы. Над головой — задираю ее вверх — протяжно кричит журавлиный клин, пролетая на юг, и перелетает с дерева на дерево, возмущенно цокая, шальная белка. Утро только началось! И так хочется жить… Я не верю, что он меня убьет. Зачем вести ради этого наружу?
Поставив ногу на пенек, он поправляет пряжку, наклонившись к узкому носку сапога, и снова лопатки под обтянувшей их тонкой тканью так странно беззащитны. Между ними почти до пояса стелется перехваченный серебряным кольцом хвост волос, и в солнечном свете пряди рассыпаются по спине светящейся изнутри паутиной. Я сглатываю внезапно пересохшим горлом, глядя на ложбинку. Дразнит? Нарочно подставляется под удар? Я безоружен, а у него на поясе нож, но даже будь наоборот, мне с ним не тягаться… И пробовать не стоит!
Так же медленно он распрямляется, оборачивается и взмахом руки подзывает меня ближе. Между деревьями вьется неприметная тропа, уходя через кусты в овражек. Листья почти засыпали ее, но я знаю, что миль через двадцать, если идти на три ладони левее восходящего солнца, тропа вильнет к югу, а потом еще через дюжину миль выведет на коронную дорогу. Хоть и через глушь, но коронную. А там…
— Кажется, теперь я должен спросить, что ты предпочитаешь: сухую корку с моим благословением или мягкий пирог без оного? — говорит он все с той же странной веселостью.
— Что?
Я стою рядом, дыша запахом кровохлебки и вина, его плечо так близко, что можно коснуться, просто протянув руку, но он смотрит не на меня, а вдаль, хотя куда там смотреть? Голубая эмаль неба с золотой чеканкой листвы… И на этой броской, почти пошлой роскоши тонкое серебро его лица и волос.
— Это сказка, — с тем же утомленным терпением напоминает он. — Про трех братьев, что отправились на поиски счастья. И первые два взяли пирог без благословения, а третий…
— Я помню, — обрываю его. — Что ты несешь? Какая сказка?
— Пока молчал, было лучше, — говорит он то ли мне, то ли буковой ветке над нашей головой. — Мальчик, мне больше нечему тебя учить. К целительству ты решительно не способен, а в некромагии не так много смыслю я. То, что хоть как-то лежало посередине, мы общими усилиями освоили…
Он замолкает, и я понимаю, что это не сон. И даже знаю, что он хочет сказать, только осознать не могу. Вот он — мой наставник и мучитель, а вот я — и между нами пустая шелестящая бездна с протянутыми золотыми нитями — солнце пробивается сквозь узор листьев бука над поляной… И этот шелест оглушает, я даже головой трясу, пытаясь сбросить его, вынырнуть из бесконечного сна.
— Восемь лет, — говорю, наконец. — И договор… Как же…
— Восьмой год, — соглашается он. — И, разумеется, договор. Грель, я брал тебя в ученики, а не в рабство. Обучение продолжается.
— Как? — выдыхаю я. — Без тебя?
Он пожимает плечами, так и не поворачиваясь ко мне. Через несколько бесконечных минут снова размыкает губы:
— Кто сказал, что мне обязательно быть рядом? Обучение продолжается. Когда-нибудь я найду тебя, и придется показать, чему ты научился. Я дам тебе одно задание, последнее. И ты либо выполнишь его и получишь свободу, полную и окончательную, либо вернешься ко мне.
— Я могу уйти? — выдыхаю, наконец. — Сейчас?
У меня в карманах ничего: ни монетки, ни куска хлеба, ни огнива с кресалом. Но это все неважно. Да я поползу через этот лес со связанными руками! Только бы уйти.
— Пирог или корка? Решай, мальчик.
Голос у него слишком серьезен для простой шутки, хоть и это ничего не значит. Он улыбается, убивая, и серьезен, когда шутит — мне ли не знать. Я должен ответить, и это, наверное, важно? Я должен вспомнить эту сказку, понять, ответить правильно, но могу думать лишь о том, что у него на поясе нож, а я пойду через лес, изрытый кабаньими следами. Там, в убежище, кошелек с парой дюжин монет и отличный клинок-бастард, тетради с записями опытов и рецептами, личный, по страничке собранный за эти годы гримуар и амулеты… Библиотека и лаборатория! И память о восьми годах непонятно чего, что хотелось бы назвать учебой, да не выйдет. Впрочем, память и захочешь — не останется там.
— Только так и можно уйти, — негромко отвечает он на очередной невысказанный мной вопрос. — Так нужно тебе мое благословение или обойдешься пирогом?
— Себе оставь и то, и другое! — ощетиниваюсь я неожиданно для себя самого. — Это не сказка. Лучше…
Осекаюсь на полуслове, застрявшем в горле, отвожу взгляд. Нет уж, не буду просить. Обойдусь. Осенью в лесу с голоду не умрешь, а если найдется настолько дурной зверь, чтоб связаться со мной, тем хуже для него.
— Это не сказка, — глухо повторяю я, отчего-то глядя на листву через муть в глазах. — А я не третий сын… И ничего мне не нужно…
Он вздыхает, тяжело и громко — напоказ, конечно — возводит к небу глаза. Отцепляет с пояса нож: полторы ладони превосходно прокованной стали, рукоятка из кости неведомого мне зверя, темный камень в навершии… Я снова беспомощно сглатываю сухой горький ком, когда он сует мне в руки теплые кожаные ножны и негромко смеется. Смеется! По-настоящему, искренне и так весело, что день вокруг вспыхивает ослепительным золотом — я даже щурюсь от бликов на листве, когда ветви на буках колышутся, отвечая радости фейри. Истинного фейри, сколько бы человеческой крови не текло под его бледной тонкой кожей, настоящего Господина из холма.
— Все верно, мой Грель, — весело говорит он. — Будет нож — пирог добудешь сам. Из меня тоже вечно не выходил правильный принц. Не говоря уж о третьем сыне.
Он поворачивается и кладет мне на плечи невесомые горячие ладони. Или только кажется, что горячие? Не могу же я чувствовать их через кожу куртки… Лицо совсем близко, по нему гуляют тени от листвы, и мгновение мне кажется, что ничего прекрасней этого лица я в жизни не видел, а еще мгновение спустя дух захватывает от уродства. Зеленое сияние глаз: то болотная муть, то бархат волшебных лугов. Узкие длинные губы, бледная кожа, высокие скулы и выписанные кистью изломанные брови — заколдованный принц-лягушка, уродливый днем и прекрасный ночью. А сейчас, под пологом леса, мы словно стоим в сумерках, и красота мешается с уродством, и я никак не могу понять, почему он так странно смотрит.