Нестройными рядами отряд двигался по Уордор-стрит, обмениваясь репликами. У Саймона началась отрыжка, и странный металлический привкус во рту заставил его со страстным, всеохватным отвращением возненавидеть прошедший вечер. Они с Сарой могли бы уже лежать в постели, трезвые, могли бы спокойно заниматься любовью, и ему не пришлось бы опять жаловаться на свой инструмент, как плохому ремесленнику из поговорки. А сейчас – как и обычно – у него не осталось ни малейшего желания сопротивляться, ни малейшего желания больше не пить, больше не нюхать, больше не и т. д. Жуткое, чудовищное дежа вю. Саймон испытал настоящий шок, когда понял: в эту минуту он готов употребить что угодно и даже кого угодно.
Табита с Сарой шли под ручку и ссорились. Вдоль тротуаров уже ползли утренние уборочные машины, перемешивая щетками и струями воды из брандспойтов разбросанный по земле мусор. Тут и там стояли жирные черные шлюхи.
– Не желаете? – спрашивали они с бесконечной усталостью в голосе, какая свойственна всем выходцам из третьего мира, – усталостью от всего, в частности от проходящих мимо веселых, в смысле навеселе, ребят. Можно подумать, мы функционеры Международного валютного фонда, а они – главы центральноафриканских правительств, хотят выбить из нас деньжат на новый лимузин. А ведь мы просто образцово-показательный батальон просвещенных искателей развлечений, сказал себе Саймон. И тотчас поправился: не-ет, мы умственно отсталый сброд похотливых придурков. Впереди маячила козлиная бородка Джулиуса. Ведет нас как пастух, вернее, как вожак. О, вот оно: мы – стадо баранов под предводительством козла!
Отличительной чертой Джулиусова кабака являлись две четверки крутых лестничных маршей, первая отделяла вход в заведение от улицы, а вторая – кабинеты для гостей от танцпола. Охрана и бровью не повела – потому что с солнечными мальчиками был Джулиус и потому что они расстались с некоторым количеством банкнотов. Внутри оказалось куда больше народу, чем в «Силинке», и народу куда более разношерстного. В одном углу огромные черные верзилы, худощавые, отливающие серым, вели между собой сверхскоростные беседы на повышенных тонах, в другом они же танцевали с юными белыми девицами в коротких юбках, белых босоножках и без чулок. Внимательный к игре цветов художник не без удовольствия отметил, что даже при таком освещении, в мерцании фиолетовых, розовых и синих огней, различает шероховатые коричневые мурашки у них на икрах. Задумался, как бы он это нарисовал. Гремело регги, гудело эхо, музыка сверлила Саймону мозги:
– Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, вот так вот-а вот, новый поворот, все наоборот, глянь, какой я вот, я-я-я-я-хай.
И снова, и снова, и снова. С точки зрения Саймона, эти бесконечные повторы были самоцелью, можно было бы петь так:
– Я-я-я-я-хай, я-я-я-я-я, раз, и раз, и раз, вот так вот-а вот, раз и раз и раз.
Лица надвигались на Саймона и проплывали мимо. Каждое, казалось, заключает в своих чертах намек на возможную интимность. Набор координат и свойств, на основании которых какой-нибудь компьютер мог бы сделать вывод о грядущих пяти, десяти или двадцати годах проникновенных разговоров и крепких объятий, мог бы выстроить модель отношений. Сара держала его за руку, но словно растворилась в тумане, растаяла на фоне пылающих охряных стен кабака. Саймон подплыл к бару и под рев динамиков заказал четыре рюмки теплой вонючей водки. Рядом нарисовался Тони Фиджис и утащил одну. Его волосы сбились набок, обнажив лысину совсем не такого молодого человека, каким он хотел казаться, шрам еще глубже врезался в щеку.
– Знаешь, как они это делают?
– Что «это»?
– Ну, вот это. – Тони поднял рюмку повыше.
– Н-нет.
– Они берут вон тех девиц-тинэйджеров, выводят на задний двор, раздевают, вытирают губкой, губки выжимают в ведро, а как оно наполнится, разливают содержимое по бутылкам.
– Ха-ха, – сказал Саймон. Он уже не мог смеяться, рот превратился в бетономешалку, стенки гортани онемели настолько, что он не чувствовал, как бетон затвердевает, грозя лишить его жизненно необходимого воздуха.
– Саймон! Тони! – крикнула Табита с верхней ступеньки одной из лестниц. Они поднялись к ней и обнаружили в кабинете остальную компашку, которая с головой ушла в измельчение кокаина на какой-то полке, торчавшей из стены под далеко не прямым углом.
– Дорожку? – Кен Брейтуэйт вопросительно взмахнул кредиткой. Что за бессмысленная карусель, подумал Саймон, но вслух произнес:
– Да, отлично, Кен.
– И это твоя последняя.
Какие слова! Не Сара, а вылитая Саймонова мама или давно брошенная любовница.
– Даниушшшто? – Взял у Кена свернутую в трубочку купюру, запихнул в ноздрю, пока она не уперлась в стенку и не смялась, прорезав кожу, как киль миниатюрной яхты, севшей на мель. То, что не сумел вдохнуть, пошло в заказанное пойло. Залпом осушил рюмку, ощутил, как жидкость тараном влетает в горло, застревает там, все-таки сглатывается, затем достал очередную сигарету – сколько он их уже выкурил сегодня? сотню? две? три? – закурил, но не почувствовал запаха дыма. О-го-го, да я же могу так продолжать до… до бесконечности.
– Именно так. Мы уходим.
– Да ну?
– Ну да.
Никто даже попрощаться по-человечески не смог, вместо слов – гортанные рыки и обезьяний вой. Сара взяла Саймона за локоть и, словно погонщик слонов, который едва заметными тычками умеет направить четвероногую, потенциально очень свирепую тушу в нужную сторону, провела его вниз по ступеням, сквозь толпу тинэйджеров, по длинному коридору, мимо двух дюжих громил в военных фуфайках, черных хлопчатобумажных брюках и наушниках от уоки-токи, и наконец вытащила на свежий воздух, под оловянные лучи лондонского рассвета.
– А как же Табита? – спросил Саймон. Вопрос был специально сформулирован так, чтобы прозвучать четко и разборчиво, – возможно, ради этого художник его и задал.
– А что? – Сара не сердилась, она была вся любовь. Она хотела Саймона независимо от его физического состояния, ей было не важно, способен он в данный момент на что-то или нет. Она хотела лечь, свернуться клубочком в его объятиях и так заснуть. Хотела спать с той же страстью, с какой солнцепоклонники ждут затмения, ждут смиренно, в благоговейном страхе и с все возрастающим нетерпением.
На улице стояли люди, судя по виду – недавно прибывшие из Африки, и зазывали клиентов для припаркованных на Чаринг-Кросс-Роуд такси. Сара наклонилась к водителю и стала торговаться, Саймон в это время вообразил, что она проститутка, а он ее сутенер. Когда Саймон пришел в себя в следующий раз, они уже ехали на запад под звуки автомобильного радио. Передавали боксерский матч, Саймон то приседал и наносил удары вслед за словами комментатора, то уклонялся от нокаута. Бильярдным шаром они пролетели по Парк-Лейн. Смешно, подумал Саймон, как это Лондону удается быть одновременно таким свежим и бодрым и таким гнилым и разлагающимся; зеленая лиственная пена переливалась через опоясывающую парк каменную кладку, такси и утренние грузовики спешили туда-сюда по улицам, не обращая на пену внимания.
А вот и «Харродс», зубчатое вавилонское всхолмление лондонской коммерции, базар, поставленный на попа. Саймон искоса глянул на Сару. Она сидела рядом, таинственно спокойная, – казалось, целая ночь бухла и наркоты никак не отразилась на ней, и только мешки под глазами говорили об обратном. Бедра сжаты, колени смотрят влево, руки сложены в замок. Шляпка-ток все так же возвышается над подушкой волос. Погладить ее? Прикоснуться к ней, такой изящной и привлекательной? Он не знал, хочет ли. Чувственный ночной марафон оставил Саймона без сил: пока он спал, его тело словно бы одели в полную боевую выкладку и прогнали через полосу препятствий, а потом за миг до пробуждения вернули обратно. Теперь вместо внутренностей – жижа, вместо кожи – чешуйчатый панцирь. Он поерзал на сиденье, ощутил, как трусы впиваются в потную промежность. Круг замкнулся – в этот самый миг такси проезжало по Слоун-Сквер. Сообщения помниутебяестьтелоследовали в своем собственном ритме, сообразуясь со своими, им одним ведомыми целями.