– Ну, раз так, – показал Буснер Прыгуну, – в самом деле нет смысла дергаться, поедем, как обычно, а Саймон зато хорошенько оглядит мир, куда ему предстоит вернуться «хуууу».

Означенный мир поверг художника в полнейшее замешательство. По этой улице он ходил, спотыкался и ползал не одну тысячу раз. Он знал на память названия всехместных вонючих забегаловок, делал ставки во всех местных букмекерских конторах, где никто никогда не выигрывает, покупал нелегальное экстракрепкое пиво во всех местных магазинчиках, которые нестройными рядами, как хромые на параде, тянулись от больницы в сторону Хаммерсмитской эстакады.

Даже сидя в палате номер шесть, Саймон не раз мысленно прогуливался по этой улице, убеждая себя, что память его не обманывает. Теперь, на свободе, он снова вспомнил всю местную топографию, вплоть до стилизованной желтой петушиной головы, украшавшей забегаловку «Хатка рыжего цыпленка», вплоть до разбитого участка асфальта на тротуаре, который лепрозным языком лизал проезжую часть, вплоть до тюлевых занавесок, на манер паутины развевающихся в окнах вторых этажей. Куда бы Саймон ни обращал свой взор, везде он видел что-то знакомое – то вывеску на магазине, то флаг на автозаправке, то грифельную доску у кафе с написанным мелом меню, то еще что-нибудь. Однако столь знакомые, столь обыденные декорации лишь подчеркивали надругательство, которому подверглось происходящее на самой сцене представление.

Как и в тот раз, когда его вели на обследование, что-то было не так с масштабом. Саймону пришлось согнуться в три погибели, чтобы поместиться на заднем сиденье «вольво», а он знал, что седьмая модель – большая машина. Пространственная дисторсия, словно заразная болезнь, распространялась на все вокруг – здания, другие машины, сама дорога были очень маленькими. И в этой уменьшенной модели мира (масштаб примерно два к трем) жили сии чудовищные карлики.

Они четверенькали по мостовой, задрав задницы, выставив их на всеобщее обозрение; лохматыми кучами толклись у автобусных остановок, гроздьями висели на стенах домов, без тени неудобства цеплялись за ветви деревьев, узкие карнизы, отваливающуюся лепнину и болтающиеся телевизионные антенны, передвигались с умопомрачительной быстротой, легкостью и беспечностью. Пока машина рывками ползла вверх по улице, Саймон наблюдал за одним субъектом – сначала тот прочетверенькал метров двадцать, затем серией прыжков преодолел торчащие из асфальта гидранты и мусорные баки, затем, как горнолыжник, просочился сквозь встречную толпу собратьев по виду, затем подпрыгнул, ухватился передними лапами за крышу остановки, раскачался и таким образом пробрался под ней, перехватываясь с одного бруса на другой, и наконец спрыгнул на землю и продолжил путь снова на четвереньках.

Порой Саймон принимался внимательно следить за каким-то конкретным шимпанзе, за тем, как тот четверенькает вдоль по улице или лезет вверх по зданию; в этом случае он почти что восхищался обезьяньей мощью, изяществом и проворством, подмечал, какое необыкновенное умение, какое отточенное чувство равновесия, какой тонкий глазомер требуются, чтобы, не споткнувшись, в считанные секунды просочиться сквозь марширующую навстречу толпу, не попасть ни под одну из ползущих по дороге машин, не сорваться ни с одного карниза. Но когда художник позволял себе взглянуть на массу шимпанзе как таковую, он видел лишь стаю животных, которым для передвижения требуется не больше мозгов, чем стаду овец или, хуже, рою саранчи.

По мере того как машина приближалась к Хаммерсмитской развязке, ситуация ухудшалась на глазах. У самой эстакады ручейки прыгающих и скачущих шимпанзе сливались в одну гигантскую бурную шерстяную реку, с обезьяньими спинами вместо порогов. Пока Саймон лежал в больнице, то есть пребывал, по сути дела, в заточении, вид шимпанзе, которые прикрывали одеждой лишь верхнюю часть тела, вызывал у него отвращение, казался оскорбительным. Теперь же, глядя, как всемирный обезьяний потоп низвергается в зияющую пучину подземного перехода, Саймон заново отметил, насколько смешными, карикатурными выглядят эти покрытые шерстью лапы и голые задницы, торчащие из-под клетчатых пиджаков, джинсовых курток, цветастых блузок и футболок с надписями. Когда один из зверей повернулся в сторону Саймона, скривил морду, а затем надул щеки, готовясь громко ухать, Саймон от души расхохотался, таким нелепым показалось ему выражение морды шимпанзе. Именно этот его радостный гогот стал отправной точкой для первого обмена знаками между художником и его эскулапом вне больницы, для первой настоящей жестикуляции на свободе.

– «Гррууууннн!» Что я слышу, Саймон! Покажите мне, что вас так развеселило «хуууу»? – Буснер забрался на сиденье с лапами и оперся о спинку кресла, уставившись на морду своего подопечного и разгоняя пальцами спертый воздух в автомобиле. Подбородок именитый психиатр водрузил на подголовник.

– Да шимпанзе «клак-клак», эти вот шимпанзе, – показал Саймон на реку задниц, стекающую вниз по бетонным ступеням. – Они выглядят жутко нелепо, просто смешно, до колик смешно «клак-клак-клак»!

– «Хуууу» и почему же, хотел бы я знать «хуууу»?

– Все дело в том, как они одеты, видите, у них же одежда только на верхней части тела, а дурацкие, угловатые, уродливые зады «хиии-хиии-хиии» торчат голыми наружу!

Буснер посмотрел, куда показывал Саймон. Как талантливый психотерапевт, он владел полезным навыком частично становиться на точку зрения своих безумных пациентов. Итак, Буснер нахмурил брови и косо посмотрел на толпу. В самом деле, Саймону было трудно возразить – бесконечная толпа обезьян, спешащих по своим делам, со всей неизбежностью выглядела немного по-идиотски. Целеустремленность отдельного индивида в толпе ему подобных оборачивалась обреченностью, стадностью, как у спешащих навстречу гибели леммингов. И то, что Саймон в своем психическом состоянии сумел уловить эту черту толпы с такой ясностью, рассудил Буснер, и выразить ее столь иронично, следовало рассматривать как положительный момент, как ключ к дальнейшему лечению. Буснер так и показал Саймону:

– «Чапп-чапп» что же, полагаю, кое в чем вы правы, мистер Дайкс, однако замечу, в заднице шимпанзе нет ничего уродливого; задница шимпанзе – самая прекрасная часть его или ее тела. Кажется, еще Бессмертный Бард «чапп-чапп» писал: «Что в имени? Означенное «жопой» и под другим бы жестом сохраняло свой сладкий запах!..» [102]

– В самом деле «хуууу»?

– Да-да, более того, как показывается, задница – зеркало души шимпанзе.

– В самом деле «хууууу»?

– Так точно.

– Ну, тогда понятно, почему вы, шимпанзе, не прикрываете свои зады. – Саймон испытывал острейшее удовольствие от пикировки, она будила в нем безудержное веселье, служившее единственным лекарством от этого ужаса перед глазами – улицы, полной обезьян.

– Не прикрываем «хуууу»?

– Ну да, да, так, как я раньше просил вас.

– «Хуууу!» Я понял, вы «чапп-чапп» имеете в виду брюки. Значит, люди носят брюки постоянно «хуууу»?

Теперь, по логике вещей, настал черед Буснера расхохотаться, но он сдержался, чувствуя, что этот идиотский обмен знаками может быть началом прямой жестикуляции с психозом. Если только ему удастся найти дорогу в Саймоновом психотическом тумане, кто знает, может, тот рассеется, и художник снова станет нормальным, цельным шимпанзе.

– Верно. – Саймон очень аккуратно подбирал жесты. – Понимаете ли, нагота – табу в большинстве человеческих культур, так как обнажение нижней части тела подразумевает демонстрацию гениталий, что может вызвать нездоровый, неприличный сексуальный интерес.

Буснер опешил и на некоторое время занялся чисткой самого себя. С Саймоновым дерьмом он давно разобрался, но в шерсти пряталось еще что-то засохшее и очень ему мешало. Буснер послюнил пальцы и хорошенько смочил надоедливое липкое нечто, одновременно жестикулируя:

– Понимаю, понимаю, в этом есть смысл, ведь, в конце концов, люди, насколько мне известно, в основном лишены шерстяного покрова «хууууу»?

вернуться

102

Его высокоученость права, это Шекспир, «Ромео и Джульетта», акт 2, сц. 1. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: