Уоттон состоял на иждивении жены, Нетопырки, он не создал ничего, кроме тех, подобных Дориану людей, с которыми некогда познакомился и которыми с тех пор манипулировал. Подобно некоему царственному матриарху, сам Уоттон вульгарных симптомов женоненавистничества не выказывал, он был, скорее, их переносчиком. Никто — avant la lettre— не поверил бы, будто между Уоттонами происходили половые сношения. Она представлялась слишком невнятной, он слишком независимым, чтобы их гениталии могли подобраться друг к другу достаточно близко и в подходящее для этого время. Если таковые и набухали одновременно, их, надо полагать, разделяла стена либо пол с потолком.
Что же, если Уоттон обладал способностью совершить акт любви, пробившись через твердую поверхность, одаренность его воображения была равно волшебной. Ему достаточно было провести в обществе любовника лишь краткое время, чтобы затем с немыслимой точностью рисовать его дела и поступки.
После недельного знакомства с Уоттоном, в состав которого вошла и единственная ночь, проведенная в кроваво-красной спальне на первом этаже дома Уоттона в Челси, с Дорианом приключился вульгарный приступ ненависти к женщинам вообще. Он обнаружил, что презирает их формы, запах, гениталии, липко-сладкие секреции — слезные, вагинальные, эмоциональные — волосы, лица, напевность их голосов. Все это оказалось особенно неудачным для молодой женщины, с которой он предавался любовным играм в последний свой оксфордский терм. «Играм» в том смысле, что Дориан от случая к случаю изображал влюбленность, между тем как она старательно сооружала для себя типовую иллюзию, с которой и намеревалась жить дальше. «Любовным» — ни в каком смысле вообще.
Она приехала в Лондон, чтобы повидаться с Дорианом после двухнедельного телефонного молчания. С его стороны. И заявилась прямиком в его пентхауз, расположенный в роскошной, глядящей на парк части многоквартирного дома «Принц Уэльский». Дориан впустил ее в квартиру, и она тут же сбросила потные сандалии, словно желая ощутить ступнями холодок плиточного пола. Все происходило зловонным утром того самого дня, в который Уоттон посетил Фертика. Дориан заваривал для нее чай в превосходно обставленной кухне, а она тем временем прохаживалась по гостиной, погружая лапы в глубокий ворс ковра. Она была блондинкой с кошачьими повадками, звали ее Элен и была она красива — если, конечно, вам по душе влагалища.
— Зачем столько мониторов? — спросила она.
— Это видео инсталляция, подобие телевизионной скульптуры.
— Что такое видео инсталляция, я знаю.
— Ее сделал один мой знакомый, Бэз.
Дориан вошел в стенную нишу и защелкал переключателями. Мониторы с шипением ожили. На экранах засветился голый Дориан. Элен вглядывалась в великолепные тела. Творение Бэза Холлуорда было не лишено коварства — оно заставляло всех, кто его созерцал, поневоле обращаться в соглядатаев, в «Смеющихся кавалеров», вынужденных пожирать молодого человека вытаращенными глазами.
— Он педик? — резко спросила Элен.
— Что?
— Ты слышал. Человек, который сделал это, педик? Ты ведь знаешь, что это такое, верно?
Вот так оно и происходило, по всем вероятиям. Вообще говоря, списывать со счетов молодых женщин, подобных Элен, отпрысков крупной буржуазии, выпускниц гемпширских монастырских школ, девиц, впадающих в неистовство, обнаруживая, что у них там такое находится, между их влажными бедрами, было большой ошибкой. Ей хватало ума, чтобы заниматься теологией, и проницательности, чтобы понять значение чайных листьев в осушенной ею чашке.
— Почему «Серый граф»?
— Что?
— Почему ты пьешь «Серого графа»? Это так банально.
— А… не знаю… один мой знакомый… он заваривает этот чай… и говорит, что у него несравненный вкус.
— Ты об этом художнике?
— Нет, о его друге, сыне женщины, собирающей средства для проекта «Бездомная молодость».
— А имя у этого друга имеется?
— Уоттон… Генри.
Наступившее следом молчание не было неловким — оно было грубым и глупым. Точно пьяный, распустивший слюни студент, оно моталось по отдающему модным минимализмом пентхаузу, натыкаясь на массивные голубые диваны, на огромный кофейный столик, на полированного дерева цоколи, подпиравшие девять мониторов «Катодного Нарцисса». Дориан так легко поддавался чужому влиянию — оба они это знали. Он перенимал стили, манеры, даже привычки других людей так же, как кухонное полотенце впитывает пролитое молоко. И имело ли смысл плакаться по этому поводу? Когда Дориан только еще начал спать с Элен, он пристрастился к «Лапсанг сушонгу», — теперь его учил заваривать чай кто-то другой. Конечно, она знала, что Дориан педераст, но только так, как все мы знаем, что нам предстоит умереть.
И все же, она расстегнула верх своего платья — стопроцентный хлопок в неровных серых и черных квадратах, похожий на нарисованную дошкольником шотландку. Покрой его смутно напоминал 1920-е: средней длины, с тесным лифом и низким поясом. Запомните, чтобы узнать, сколько раз воскресал тот или иной стиль, нужно разделить десятилетие очередного его воскрешения на десятилетие его же рождения. Эта формула справедлива для всего двадцатого века, бывшего арифметической культурной прогрессией модальных повторов. Но мы отвлекаемся.
Она расстегнула платье, дабы выставить напоказ мишеневидные груди — коричневое на белом на коричневом. Коричневые сосцы на белом мясе, наросшем поверх коричневой реберной клетки. Она еще не настолько порвала с изначальной своей средой, чтобы загорать без лифчика. Она расстегнула платье, дабы показать ласковый ландшафт своего тела, его мягкий суглинок и еще более мягкие заросли. Она позволила платью спасть с ее теплых, осыпанных родинками плеч и застыла в усвоенной тем же десятилетием позе «ар деко», проведя ладонью по остриженной «под мальчика» голове, прежде чем нырнуть ласточкой в здесь и сейчас пентхауза. Она удерживала позицию — руки за спиной, грудь выставлена вперед, ни дать ни взять, фигурка на автомобильном капоте.
Дориан — который, даже обнажаясь, казался облаченным в застегнутый до горла костюм дельфийского возничего — никогда не выглядел более одетым, чем сейчас. Он прислонился спиной к стене — белые манжеты рубашки подвернуты на гладких предплечьях, парящий чай, поблескивающая грудь.
— Значит, больше ты со мной встречаться не станешь, никогда?
Невинный гамбит Элен потерпел неудачу, и она присела с неловкой небрежностью женщины, у которой нет ни скромности, ни привлекательности, ибо у нее отняли и то, и другое.
— Ну почему же, стану. Мы же друзья. Мы были друзьями еще до того, как начали трахаться. Хорошими, я надеюсь, друзьями.
— Но это означает, что ты не любишь меня, так?
— Элен, то, что я мастурбирую, не значит, что я влюблен в мою руку.
— Ты занимался этим со мной и тебе нравилось. В чем дело? Или я недостаточно для тебя похожа на мальчика?
Вот именно. На мальчика она никак уж не походила. Более того, короткая стрижка, прямые линии платья эпохи модерн — все это лишь на миг отвело нам глаза, а как только обман открылся, мы ощутили себя более, чем обманутыми: вопиющей женственностью Элен, ее обильными грудями, штриховым ореолом волос, полными бедрами, всей ее оскорбительной пышностью.
— Генри Уоттон не мальчик, — авторитетным тоном заявил Дориан, — он мужчина.
— Чем… чем ты с ним занимаешься? Он… он содомизируеттебя? — Элен старалась, как могла, и все-таки слово это, произнесенное ею с чистым выговором девушки из «Пони клуба», прозвучало как до смешного технический термин.
— На самом деле, это я ему вставляю. Ему так больше нравится. Удивительное дело, Элен, — Дориана охватило животное оживление, — когда я беру его, он становится уступчивым и темпераментным, точно потерявшая голову старая дева. Поразительное преображение.
Поразительное преображение произошло и с самим Дорианом, но, как это ни парадоксально, оголенная бесчувственность, с которой он распространялся об интимных особенностях ее преемника, победила Элен. Она поняла — как понимали до нее многие женщины, оказавшиеся в подобных же обстоятельствах, — эта новая любовная связь принадлежит к совершенно иному порядку вещей — неравноценному, недоступному, — а изменения, произведенные ею в Дориане, необратимы.