— Послушай… Дориан… я не хочу тебя доставать…

— Так и не надо, не доставай.

— Но Уоттон… Генри; и Кемпбелл. Я знаю, на что оно будет похоже. Куча долбанной наркоты, тряпка с амилом, потом все встанут в круг, подрочат… а кончится все стоячим трахом по цепочке. Ты этого хочешь для своего молодого друга?

— А ты хочешь, чтобы все это досталось только тебе?

За несколько трехдневных недель (сорок часов бодрствования, шестнадцать сна — наркотики и секс не только наделяют нас социальной свободой, они еще и освобождают от смирительной рубашки календаря), Дориан обратился из инженю во всеядное существо — метаморфоза всегда упоительная, в особенности если она совершается в гротескную припрыжку. И вот уже Бэз, в котором кокаин с героином уравновешивали друг друга, обманчиво прочищая его сознание, с нежной быстротой уступил заигрываниям Дориана. Руки рванулись к промежностям, ноги переплелись. Стекловидное совершенство красоты Дориана раскололось во рту Бэза, кислотная слюна юноши уязвила его язык. На экране, на ковре, в Брикстоне и в Баттерси, на видео ленте, в реальности, люди сцеплялись и бились один о другого телами в буйстве самозабвения.

* * *

В детстве Генри Уоттона годы были неразделимы, а события смешивались. ДжФК стоял в стеклянной клетке перед судом Тель-Авива, выслушивая приговор: ссылка на орбиту вокруг Луны. В отрочестве Генри Уоттона сливались уже времена года, там мальчик Хэл катил на санках по муравчатому склону или собирал нарциссы между наносами палой листвы. Однако в 1981-м лето было именно этимневероятным летом, в которое на деревьях одновременно завязывались почки, расцветали цветы и созревали плоды. Генри Уоттона окружало нескончаемое позднее утро (как если б стрела времени обратилась в сапфировое стило проигрывателя, которое можно раз за разом, раз за разом, раз за разом, приподнимать и возвращать все на ту же дорожку), а у большого эркерного окна на задах его дома (окна, смрадно обрамленного толстостебельными амариллисами и еще более толстыми белыми лилиями), можно было видеть Консуэллу, флегматичную филиппинку, колотящую ковриком по подоконнику. Делала она это бессознательно и однако ж, с большой физической сосредоточенностью. Ударь в нее приливная волна, женщина несомненно продолжила бы свое занятие, посвистывая в липком зное светло-синим нейлоновым халатом.

Но волна ударила за ее спиной. Приливная волна разгула. Ударила по комнате немалых размеров и ненужной длины, комнате, посидеть в которой можно было в двух совершенно раздельных местах, одно образовывали обшитые кожей канапе — центр другого составляло сообщество кресел. Вся мебель, — а ее здесь имелось немало, — пребывала в неисправности. Тут были дорогостоящие современные изделия, выглядевшие примерно такими же комфортабельными, как колоноскопия; скопление тщедушных сооружений начала девятнадцатого столетия — память о все разраставшейся истерии; имелись даже туговато набитые эдвардианские стулья, валявшиеся по мишурно лиловым прериям ковра так, словно их только что потоптал бизон. Все это, вместе с цветовой схемой комнаты — небесной синевой и лимонной желтизной — создавало общий эффект и чопорности, и скученности. Высокий уровень безразличия к своему обиталищу был неотъемлемой частью добровольного упадка Уоттонов.

Патогены более очевидные приняли обличие журнальных столиков, щетинившихся бутылками и бокалами, пепельница за пепельницей покрывали поверхность за поверхностью, исторгая окурки сигар, сигарет, косячков. Одно из кресел пепел покрыл столь густо — спинку, сидение, подлокотники, — что ясно различались очертания того, кто в нем сидел. Как будто жителя Помпеи, дожившего до последнего ее дня, уничтожило здесь извержение сигареты.

Как это возвышено — подслушивать разговор на сходке шпионов или подглядывать за соглядатаями. На изысканнейшую, утонченнейшую измену способен только двойной агент. На бочковатой софе возлежало облаченное в махровый халат с вышитой на груди надписью «Уолдорф Астория», худощавое тело Дориана Грея. Обладатель его читал «Наоборот» Гюисманса, издание «Пингвин Классикс» с «Портретом графа де Монтескью» на обложке. Окруженный пухлыми подушками, Дориан выглядел человеком, устроившимся до неприличия удобно. Волосы его были мокры, за ворсистой тканью поблескивала прелестная грудь. Тревожно призрачная музыка Дебюсси, а может быть, и Респиги, сплеталась всеми своими струнными, арфами и цимбалами с волнами его светлых волос. Эта аллегорическая сцена: «Прилежание в Противоположность Отдохновению» просто взывала к уничтожению.

В чем, в чем, а в этом на Нетопырку можно было положиться всегда. Словно вошедший в штопор самолет, она пронеслась по комнате и совершила вынужденную посадку на софе Дориана. «Уф! Уф! Мне страшно жаль, Дориан, я и не знала, что вы здесь», — восклицала она заглушая скрипки. Одеяние Нетопырки состояло из нескольких слоев сквозистой персиковой ткани — выбор для тридцатилетней женщины нелепый. Бедная Нетопырка с ее резкими чертами, она казалась бы даже красивой, когда бы не вечно искажавшая ее лицо гримаска аристократического недовольства да не навеки вывихнутые кукловодом застенчивости прямые когда-то конечности. «Бог ты мой, — затараторила она, — я хотела сказать — вы же здесь, верно?» — реальное настоящее, похоже, смешалось в ее голове с недавним семинаром философов-аспирантов. «Я к тому, что — ну да, конечно, вы здесь — как глупо, как глупо — я вообще-то, вообще-то хотела сказать… в-вы и Генри должны… д-должны спать вместе!».

Нетопырка, наконец, выпалила это, вовсе не желая, впрочем, чтобы слова ее прозвучали эвфемистически, да, собственно, Дориан и не воспринял их, как иносказание. Разве что какой-нибудь сторонний — приметливый, но неприметный — наблюдатель мог счесть его бесстыдство и ее чудовищно клацающие рога отчасти огорчительными. Она поднялась и заходила по комнате, и цветочное платье ее волоклось за нею вместе со словами. «О, взгляните! Человек-качалка раскачивается в такт „Pini di Roma“ [18]и хлопкам Консуэлы. Ой, ну посмотрите же, Дориан». Испуганные ладони укрыли испуганное лицо — жест, вполне выражавший ее смятенную суть. Дориан неторопливо выбрался из объятий софы и присоединился к замершей у окна Нетопырке. Все верно, человек-качалка пребывал на своем месте и действительнодвигался в такт. Жуткое все-таки, клаустрофобное какое-то место — планета Уоттон с ее вульгарно урезанными сроками созревания и орбитой, туго закрученной вокруг человека-качалки.

— Странно, — произнес Дориан под все продолжавшиеся хлопки коврика, качания и пение скрипок, — когда мы только познакомились, Генри показал мне его из сада студии.

— Генри просто помешался на нем … видит в нем какое-то знамение, хотя он больше похож на человека с синдромом Туррета — ну знаете, с тиком. Сама-то я в з-з-знамения не верю… хотя нет, верю. Господи! Верю в с-связи… Да вот, хотя бы это. Эта об-обложка «A Rebours» [19]. Ведь это же Генри дал вам книгу. Он воображает себя де Монтескью, а тот был прототипом дез Эссинта, декадентствующего героя романа Гюисманса. Кстати, это репродукция с оригинала Балдини, висящего в Ленгем-отеле, ни больше, ни меньше. Мне более интересно, что Монтескью был также одной из моделей барона де Шарлю в «A la recherche» [20]Пруста. Не то, чтобы этот период интересен мне per se [21], но Пруст был по-по-помешан на мадам де Севинье, а вот она меня интересует… правда… правда… она… интересует.

Нерешительность, наконец, лишила ее слов и Нетопырка примолкла. Между тем скрипки, человек-качалка и Консуэла безжалостно продолжали тянуть свое. Дориан вглядывался в Нетопырку. Ничего привлекательного в лице этой женщины он не находил, сострадания к ее карликовой самооценке не испытывал, интеллектом, заслуживающим хоть какого-то разговора, не обладал, и тем не менее, способен был различить тайную упорядоченность ее представлений о мире — и восхититься оной.

вернуться

18

«Пинии Рима», симфоническая поэма итальянского композитора Отторини Респиги (1879–1936).

вернуться

19

«Наоборот» (франц.).

вернуться

20

«В поисках…» (франц.).

вернуться

21

Сам по себе (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: