— Возможно, Генри, — Дориан брезгливо убрал ладонь Уоттона с живота Октавии, — ты мог бы проявить сейчас небольшую тактичность, оставив нас наедине?
— Возможно…
Вполне в характере Уоттона было настоять в этот миг на некой гротескной форме droit de seigneur [44], как если б, доставив Октавию на Бендор, он получил право первым претендовать на ее галлюциногенный гимен. Но он ушел, не оглядываясь, и побрел по пустынным дворикам, и миновал миниминареты и, спустившись по каменным ступеням к скалистому берегу, присел там на корточки и уставился, явно потонув в безумных галлюцинациях, на мелкую зыбь, разбивавшуюся о камни у его ног. Во внутреннем ухе Уоттона схлестывались, сцеплялись и соударялись вихри и выкрики электрических гитар, как будто огромный оркестр Джими Хендриксов играл там «Идиллию Зигфрида».
На балюстраде же события шли своим тошнотворным чередом.
— Люди по большей части мертвы, верно, Дориан?
— Прогнили, это во всяком случае.
Дориан все еще тискал ее, одновременно помогая выбраться из трусиков. Он задрал платье Октавии до самых подмышек и перекрутил, закрепляя. И легко прикоснулся к ее обнаженным грудям, как если бы те были неживыми предметами.
— Но ты же не мертв, Дориан, ты такой красивый — такой живой, — она не отрывала взгляда от его лица — похоже, лишь красота Дориана и удерживала ее «я» от окончательного распада. Тем большую жестокость совершил он, повернув ее лицом от себя и согнув так, что Октавия уставилась вниз, за балюстраду. Теперь ей оставалось лишь лепетать, обратив пустое лицо к какому-то лишайнику: «Ты такой юный, и маленький, и неторопливый, и такой старый, старый-престарый.»
Но тут Дориан занялся ею с другого конца, и лицо осознавшей это Октавии исказилось, и наркотическую пустоту его стали заполнять письмена самого простецкого из насилий.
В больнице уже смеркалось. Уоттон загасил энную сигарету, смяв окурок, как смял и конец своего рассказа. «Разумеется, я не имел ни малейшего желания как бы то ни было обуздывать инстинкты Дориана. Готов признать, она выглядела изнуренной, но что же тут странного — чертова кислота оказалась первосортной. Не забывай, Бэз, в то время наш вирус был еще малышом во всем их семействе. В Британии от этой болезни умерло лишь несколько десятков человек и, насколько мы знали, все они были гулящими мужеложцами или ширялись прямо на улице. У меня нет причин связывать ее кончину — от воспаления легких, кажется, — с Дорианом».
— И все же связь существовала, разве не так?
— А до «Акваленда» мы в тот день так и не добрались. Мне пришлось накачать бедную побродяжку бренди и «валиумом», иначе ее и в субмарину-то погрузить не удалось бы.
На пороге палаты возник большой, толстый растафарий с сумкой магазина «Фортнум энд Мейсон» в руке — другая прижимала платок ко рту и носу. Длинные власы его стягивала трехцветная (красная, желтая и зеленая) лента, на физиономии красовались темные очки, телеса облекал яркий, теплый тренировочный костюм.
— А, Сойка! — в восторге вскричал Уоттон. — Заходите и покажите, что вы принесли для моего пикничка. — Он рывком повернул настольную лампу так, чтобы та осветила постельное покрывало, облекавшее, точно передником, его разведенные ноги.
Однако Сойка явно не желал покидать дверной проем; вместо этого он просто бросил Уоттону сумку. Та мягко плюхнулась на кровать. Схватив ее, Уоттон высыпал на покрывало пять-шесть тугих пластиковых упаковок героина и курительного кокаина. Бэз встал и отошел к жутковатому маленькому окошку, не желая быть свидетелем сделки.
— Извините меня, дорогой мой Сойка, мне потребуется время, чтобы восстать из этой полулежачей позы, — Уоттон с трудом приподнялся, опираясь на локоть.
— Только ко мне и не приближайся, друг! — Сойка заслонился от Уоттона блеснувшей многочисленными перстнями ладонью и отступил в коридор.
— Да бросьте, Сойка, не настолько же вы легковерны, чтобы думать, будто я могу заразить вас прикосновением или… — он мягко пыхнул ртом, — пуф… дыханием.
Сойка отступил еще дальше.
— Насчет этого я без понятия, Генри, просто не хочу, чтобы ты ко мне приближался, друг. Бери свой гребанный гаррик и отдавай бабки. Меня от этого места мороз, на хер, по коже дерет.
— Не думаю, что вы найдете многих, кто не согласится с вами на этот счет. Хорошо, пусть так, вот ваши бабки, — он бросил на покрывало пачку банкнот, и Сойка трясясь всем телом, сгреб их, — и надеюсь, следующая наша встреча состоится в обстоятельствах, более благоприятствующих здоровью.
— Я сюда больше ни ногой, Генри.
— А вот тут вы с моими медицинскими тюремщиками во взглядах расходитесь. A tout à l’heure [45].
Как только растафарий удалился, Уоттон принялся потрошить трясущимися руками одну из упаковок. Бэз возвратился от окна. «Не могу поверить, Генри, что ты по-прежнему принимаешь наркотики. Неужели ты не понимаешь, какие отпечатки оставляют они на твоей иммунной системе?»
— Отпечатки? Вот уж нелепое выражение — что может запятнать мою иммунную систему? Она же не пойманный со спущенными штанами муж-прелюбодей из постельного фарса. Ну право, Бэз!
— Послушай, Генри, единственный твой шанс остаться в живых, состоит в том, чтобы вести жизнь по возможности более здоровую, питаться органической пищей, пить чистые жидкости, постоянно давать себе физические нагрузки. Ты же должен это понимать.
— О, но, Бэз, уверяю тебя, я, ей же ей, отношуськ моему телу, как к храму. Просто так получилось, что один из его ритуалов оргиастичен и требует для исполнения наркотиков, которые расширяют сознание. — Уоттон все еще оставался дотошным в отправлении обрядов жрецом: несмотря на бившую его дрожь, он уже успел соорудить на подвернувшемся под руку блюдце две гряды героина. — Не доставишь себе удовольствие, Бэз? — Изогнув вопрошающими дугами брови, он взглянул на старого друга.
Бэзил Холлуорд содрогнулся:
— Я уже пять лет не прикасался к этой дряни, Генри; и сейчас не хочу.
— Понятно; ладно, полагаю, укорять тебя в прегрешении недеянием было бы распущенностью с моей стороны. Но ты хотя бы выпиваешь? — он поболтал в бутылке остатки шампанского.
— Спиртного я тоже пять лет в рот не брал.
— Какая нелепость, — Уоттон уже управился с одной из грядок. — Непостижимо, — а следом и с другой.
Бэз вновь приступил к допросу. Единственный способ, решил он, сохранить здравый рассудок в этой обители немощи и помешательства — состоит в том, чтобы сосредоточиться на вещах по-настоящему важных. «Ты ведь виделся с Дорианом не только на Ривьере, Генри, не правда ли?»
— О нет, мы встречались и в городе.
— Не то чтобы он всегдарад был меня видеть. Как сам ты, Бэз, понимаешь, Дориан — по моим представлениям, — социальный хамелеон, превосходно умеющий принимать окраску той обстановки, в которую он попадает. В то Рождество в Лондоне — как и в каждое из последующих — Дориан был истинным эпицентром всего, что считается здесь светским сезоном. Он переехал в перестроенный из старых конюшен дом на Глочестер-роуд и приобрел дурацкий спортивный автомобильчик, чтобы трястись в нем по брусчатке. Машину эту Дориан водит с великолепной беспечностью — как будто он бессмертен, — и со снятым верхом, какая бы ни стояла погода. Однако настоящим произведенным им coup de théâtre [46]стало проникновение в узкий круг избранных содомитов, увивающихся вокруг стойла Виндзоров. Не то чтобы Дориан был представлен самой королеве, однако ему удалось снискать расположение Ее королевской отрыжки, Принцессы Нарядов.
— Дориан всегда был камелией, всегда и везде. Попадал ли он в темную ложу «Ковент-Гардена» или в темноту кабинки туалета под Стрендом, поведение его неизменно оставалось одним и тем же, интригующим и порочным. С Толстушкой Спенсер он сблизился в особенности, поскольку был, подобно ей, психологическим парвеню. В конце концов, оба они честно стараются стать своими людьми в бомонде, и при этом оба отдают предпочтение лицедейству. Они находят его намного более реальным,чем саму реальность.