— Пока нью-йоркские геи сбивались в стаи все более замкнутые, — продолжал свое повествование Бэз, — чтобы вернее противостоять страшной каре, Дориан ударился в небывалый разгул. И при всем его богатстве, красоте и вечной, по всему судя, молодости, он обратился в парию. Все уже слышали о нем, Генри, само имя его стало ассоциироваться с чувством вины и стыда, пробуждаемом воспоминаниями о том, что творилось некогда в тамошних турецких банях. Поговаривали даже, будто Дориан — предтеча СПИДа — злостный, злонамеренный распространитель вируса.
— Но что же стало с тобой, Бэз? Сделал ли Дориан тебя явлением, как обещал?
— Он снял для меня студию в Уиллидже, если ты это имеешь в виду. Он даже сорил деньгами, помогая мне собрать небольшой круг художников, чтобы устраивать групповые выставки и тому подобное. Однако прошло всего несколько месяцев и я снова увяз в наркотиках; для меня середина восьмидесятых стала всего лишь еще одним размазанным по ветровому стеклу пятном. Тем временем, в начале 87-го умер Энди и все пошло вкривь и вкось. Долбанная жуть.
Если быть точным, вкось и вкривь все пошло в мансарде на Мерсер-стрит. Окна в ней были высокие, с огромными, по необходимости, фрамугами, за которыми расстилался головокружительный простор вздымающегося в небеса центрального Манхеттэна. Башни-близнецы Центра международной торговли стояли посреди него, точно отрубленные ноги брутального робота-бога, лобзаемые домами помельче с их неоклассическими фасадами, украшенными не одним-двумя, но двадцатью-тридцатью фризами. Манхэттен — это подобие Древнего Рима с разладившимся гипофизом.
Снутри большая четырехугольная, выбеленная комната казалась на поверхностный взгляд опрятной и модерновой, но то был не более чем искусный камуфляж, наброшенный поверх истинной, подлинной патины запущенности, покрывавшей здесь все, включая и две обтянутые искусственной кожей козетки, на которые в комнате только и можно было присесть. И, как если бы грязи in situ [48]недоставало, в углах и закоулках скопились небольшие наносы сора.
Посреди этого потрепанного ателье стояли Бэз с Дорианом. Первый выглядел — опять, как и в начале — потеющим, судорожным, заикающимся, погрязшим в привычной трясине — многое множество химикалий агонизировали и антагонизировали в нем. Дориан же, напротив, был затянут в полуночно-синий бархат и шелковый шарфик от «Гермес» вскипал в его нагрудном кармане. Он постукивал по овальным губам краешком модных овальных очков. Оба созерцали фанерный пьедестал, на котором стояла скульптура, изготовленная из приваренных одна к другой изогнутых и обоженных чайных ложек. Скульптура походила на модель какой-то несомненно сложной, но при всем том опасно нестабильной молекулы.
На одной из козеток сидел чернокожий юноша с волосами, свитыми в обвисающие антенны. Он уныло прилаживал на место ложку, вывалившуюся из произведения искусства. Хрупкая девушка-испанка в коротком, покрытом пятнами крови платьице сердито вглядывалась в него. Из единственного гигантского динамика, лишенного корпуса и лежащего на боку, лились странные звуки колесной лиры, — как если бы вся эта убогая сцена была неким ярмарочным не-аттракционом.
— Выглядит так, словно он сляпал ее примерно за час.
— Не сходи с ума, Дориан, — ты посмотри хотя бы сколько тут сварки.
— Ладно, пусть будет сто часов, все равно он по-настоящему бесталанен.
— Нет, думаю, тут ты не прав, Дориан. Ты так и не проникся духом Манхэттена, верно? Так и не понял, в какой великой степени образ и эстетика обращаются здесь в одно и то же. Это город, в котором множественность одинаковых предметов становится для произведения искусства нормой. Зачем писать портрет, когда можно отпечатать сотню? Зачем сгибать одну чайную ложку, когда можно согнуть тысячу.
— Ну да, и зачем выклянчивать у меня доллар, когда можно выклянчить десять тысяч, так?
— Дело в том, что наш Гэри отвечает духу времени — он дружит с Жан-Мишелем, у него вот-вот откроется выставка в Челси, в «Галерее 7». К тому же, он, по сути дела, любимец всего города.
— Ты хочешь сказать — очередная игрушка Энд ии?
— Он делает кое-что вместе с Энди, я это имел в виду, точно так же и с Жан-Мишелем.
— Подмалевывает царствующую королеву Манхэттена — вот что имел в виду я. Господи, Бэз, когда я пять лет назад слушал в Лондоне, как ты распинаешься насчет Энд ии, то думал, будто на нем и его окружении и вправду лежит некая печать, однако теперь я увидел их — они так же скучны, как любая орава старых педерастов, какая только найдется на свете. Дурацкий истасканный старый хрен с его шрамами от прыщей, с белыми париками-раста, с магнитофоном и идиотическим «Поляроидом». Шепелявит о той или иной знаменитости: «Вот это да, Дориан, тебе не кажется, что такой-то сякой-то просто фантастичен»… Фан-на хер-тастичен — а тот, над кем он пускает слюни, всего-навсего — заштатный телевизионный актеришка.
— Ты просто не понял, Дориан.
— Чего? Что он давно уже помер и просто упокоиться никак не желает? В каком там говенном телешоу он появлялся на прошлой неделе? «Круиз любви»?
Из поддельных глубин козетки Гэри, уже словивший кайф и склонный теперь взирать на мир с благодушием, сообщил: «Корабль любви», друг, «Корабль любви», — это была потряска. Да, этот друг — мужик что надо.
— Этот друг — мужик что надо? Бэз, я что, обязанвыслушивать подобное дерьмо?
— Я думаю, жаль, Дориан, что ты не побывал здесь в шестидесятых и семидесятых, тогда все пребывало в движении.
— Ну да, верно, и двигалось прямиком в гребанный морг.
— Людям плохо, Дориан, они умирают. А ты, я слышал, продолжаешь выделывать всякие штуки, скачешь себе нагольным наездником…
— Ну, а как я, по-твоему, должен вести себя, Бэз? Как Энд ии, который бьется в припадке, если его телефонный гигиенист не протрет дочиста трубку?
— Да, он не лишен причуд.
— Причуд? Да он похож на уродливую старую деву, боящуюся, что ей в письку заползет таракан.
— Знаешь, Дориан, ты обратился в человека, которого я почти уже не узнаю.
— Ты хочешь сказать, что я не похож на твою дурацкую, вшивую, подражательную инсталляцию?
— Что же, если тебе захочется снова вдохнуть жизнь в галерею, ты всегда сможешь выставить в ней «Катодного Нарцисса». При здешней твоей репутации он стал бы большим хитом.
— Бóльшим даже, чем горы гарри и коки, которые ты из меня вытянул?
— Что это, Дориан, откуда такая стервозность? Даже Генри невозможно сравнить со сволочью, в какую ты обратился.
— И даже Генри не такой захребетник и торчок, как ты Бэз.
И тут Бэз испортил весь этот обмен тошнотворно-остроумными репликами, сказав некую глупость, что-то вроде: Я думал, Дориан, нас с тобой кое-что связывает… Невероятно, он едва удерживал слезы… Черт, мы же л-любили друг друга…
— Чтобы получить удовольствие от секса с тобой, Бэз, мне пришлось бы стать мазохистом.
Дориан обогнул скульптуру, добавив тридцать с чем-то чайных ложек к тем, что отделяли его от Бэза.
— Привези сюда «Катодного Нарцисса», Дориан — это поможет нам, это все поправит.
— Даже если бы захотел, Бэз, не смог бы. Нет, между нами все кончено. За прошедшие годы твоя чувствительная физиономия стала мне ненавистной. И вот еще что я скажу тебе, Бэз. Когда будешь выметаться из этого сортира — поскольку завтра я отказываюсь от аренды и тебе придется уйти — сделай мне одолжение, забери с собой сраные столовые приборы.
С этими словами Дориан ухватился за торчащие из скульптуры Гэри ложки и выдрал их, отчего все сооружение со звоном осыпалось на пол.
— Эй! — возопил художник. — Ты угробил мою скульптуру, друг, — разве так можно!
— Можно — как видишь, я это сделал. Что ты собираешься предпринять теперь, друг, послать сигнал бедствия Энд ии?
Гэри выскочил из вязких объятий козетки и двое мужчин закружили вокруг нее, пригнувшись, изготовившись к драке. Впрочем, Дориан, разразясь буйным хохотом, все испортил. Он швырнул в лицо Гэри ложку и метнулся к двери. Его клохтанье, перестук его ног удалились, спускаясь по лестнице. Гэри сел. Испанская девушка зарыдала. Бэз опустился на пол. Звуки колесной лиры все ширились, потопляя тщету всего происшедшего здесь.
48
На месте, здесь (лат.).