11
Сумерки пали на летний город, словно охотничья сеть, утяжеленная угрозой ночи. Лондон пищал и сучил ногами, а после, запутавшись окончательно, стих и улегся, ожидая возможности снова взбрыкнуть. В асинхронном доме Уоттонов свет зажгли преждевременно, — чтобы отогнать столько же страх темноты, сколько и саму темноту. После способных свести с ума часов наблюдения за тем, как Уоттон летал по «американским горкам» наркотического опьянения, Бэзил Холлуорд снова стоял у эркерного окна.
У человека-качалки тоже горел свет и, хоть Бэз не следил за ним все это время, ему однако же трудно было поверить, что тот прерывал свои качания на время, достаточное, чтобы щелкнуть выключателем. Когда вообще он ест, спит, испражняется? Как сочетает любые нормальные жизненные функции с этим непрестанным движением? Или и у него имеется ангел-хранитель, собственная нянюшка Клэр, неизменно готовая ему услужить? Кто штопает его разлезающийся свитер или свивает воедино обмахрившиеся концы распадающейся души? Одно можно сказать наверное — гости съезжались в дом Уоттонов на обед, а человека-качалку на него не пригласили.
Бэз отвернулся от окна. Торшеры и настенные бра, свисающие с потолка светильники и дерзновенно голые электрические лампочки — все изливало чахлый свет. Вокруг в самых разнообразных позах геральдики беседы — от лежачих до вздыбленных — расположились гости. То было время коктейлей и Бэз ощущал себя до крайности беззащитным. Он так и не смог облачить свою душу в доспехи. Что он наделал? Ведь он собирался провести бóльшую часть дня с Генри Уоттоном, наставляя его на путь исправления и разговаривая об общем друге. Он сознавал, что это окружение для него сущий яд — одну дозу он еще, может быть, выдержит, но пойти дальше, значит подвергнуться риску опаснейшей эмоциональной анафилаксии. И он опять курил сигареты! Бэз гневно запыхтел. Какой абсурд! Он тяжело вздохнул. Самый бесполезный, вредный, порождающий пристрастие наркотик — какой в этом смысл? И Бэз запыхтел снова.
Под самым локтем его материализовалась девочка лет восьми-девяти в старомодном муслиновом платье и с завитыми в колечки карими локонами. Она, с ее пугающе выпяченной нижней челюстью и глупыми зубами, словно бы всплыла на поверхность омута совестливых укоризн, в котором тонул Бэз. Девочка с немалой сноровкой разносила выставленные на поднос высокие бокалы с шампанским. Не желаете бокал шампуня, мистер Холлуорд? — пропищала она.
— Нет, спасибо, Феба, я, видишь ли, не пью.
— Вы хотите сказать, что вы робот?
— Нет-нет, я хочу сказать, что не пью спиртного.
— Папа говорит, что шипучка бухлом не считается.
— Для него, возможно, но не для меня. Ты не могла бы принести мне апельсинового сока?
— О, ну хорошо, как хотите.
Она отошла легкой поступью, и ее немедля сменила другая фигура, почти такая же маленькая. Только эта принадлежала мужчине — старому, морщинистому и, в психологическом смысле, зловонному. То был Фертик. Да, Бэз, давненько не виделись. Я слышал от нашего хозяина, что вы стали поборником чистой печени.
— Я умираю, Фергюс, точно так же, как Генри, у меня не осталось времени на то, чтобы одурманивать себя.
— Ах да, Бэз, вы же всегданоровили назвать лопату лопатой, а потому и не удивительно, что ухитрились сами вырыть себе могилу.
— Вы хотите сказать, что меня убивает не столько СПИД, сколько буквализм? — Бэз уже сожалел о том, что ввязался в этот разговор.
— Не знаю, — прогундосил Фертик, — у меня нет степени ни по философии, нипо медицине. Вы знакомы с Гэвином?
То был санитар из больницы Миддлсекса, что и объяснило Бэзу его знакомство со всей кликой Уоттона. Гэвин, с его блондинистой миловидностью и учтивыми манерами, представлял собой смягченный вариант обычного Фертикова грубияна. Облаченный ныне в костюм и штиблеты, он с несколько большей, нежели двое его собеседников, легкостью плавал в доминирующем социальном потоке. Приятно снова встретиться с вами да еще и в обществе, — сказал он Бэзу. — Мне знакомы ваши работы.
— Правда? — Бэз поневоле почувствовал себя польщенным.
— Да — я был стипендиатом Сент-Мартина; мой тьютор очень увлекался вашими инсталляциями. Вы оказали на наших художников большое влияние, стали чем-то вроде британской Виолы — впрочем, уверен, вы знаете это и сами.
— Ну… да… — не без самодовольства признал Бэз. — И все же, прочитать это в каком-нибудь журнале и услышать своими ушами — вещи разные. А что случилось с вашимискусством?
— О, я недоучился, — ответил Гэвин с нарочитой вялостью, общей для всех недоучек — во все времена и в любых краях.
— Чтобы ухаживать за мной, любимым, — вставил Фертик.
— Нет, не совсем так, Фергюс, вы и сами это знаете. Я покинул колледж, чтобы стать санитаром, однако в ГСЗ [57]платят меньше прожиточного минимума, вот мне и приходится брать добавочных, неординарных пациентов.
И каких еще неординарных, подумал Бэз, однако вслух заметил лишь: Вы выглядите более бодрым, чем я вас запомнил, Фергюс.
— Да, — чирикнул гомункулус, — я определенно взбодрился и ожил — помилуйте, я теперь и встаю-то при первом куковании кокаина.
— А с Дорианом часто видитесь?
— О, нет, нет… Дориан, мой милый юноша, стал слишком популярен, чтобы общаться со старыми задубелыми задницами вроде нас; честно говоря, я удивлюсь, если он появится здесь сегодня. Что с его стороны нехорошо, поскольку Генри, в сущности, его и создал. Что ж, бабочка всегда презирает куколку, мм?
В дверях гостиной возникла небольшая суматоха, и Уоттон с Нетопыркой выбрались из соответственных преисподних их разговоров, чтобы поприветствовать Дэвида Холла, тяжко хромавшего несмотря даже на то, что с одой стороны его подпирала трезубая алюминиевая палка, а с другой — стройная блондинка лет сорока.
— Ага, — сказал Фертик, — Министр жилищного строительства, вы с ним, конечно, знакомы, Бэз?
— В общем-то, нет. Что с ним такое?
— О, в прошлом году у него приключился удар. Счастливый, можно сказать, ударчик, поскольку он сотворил чудесас популярностью министра. То, как он нынче хромает в будущее, делает его совершенным олицетворением нашего строя.
— Это не Эстер Уортон с ним?
— Да, говорят, она вышла за Холла по причине его увечности, равно как и пухлости принадлежащего ему портфеля ценных бумаг. Жалость — такое свинское извращение, вы не находите?
Бэз поневоле ощутил, как его сбивает с ног и несет за собой этот поток яда, — да так оно и было всегда в ближнем кругу Уоттона, где остряки тягались один с другим за возможность торпедировать осмысленную беседу своими bon mots, а подающие им реплики партнеры, такие, как он, создавали мизансцены для дешевых колкостей. Когда я с ней знался, — сказал Бэз, — она спала с половиной мужчин Нью-Йорка…
— А теперь спит с половиной лондонского мужчины, — вторгся в разговор чей-то вкрадчивый голос и все трое, поворотившись, оказались лицом к лицу с…
— Дориан! — Бэз тут же устыдился своей восторженности.
— Мой милый, милый Бэз, — лишь при втором «милом» Бэз понял, что приветствие это вовсе не сочилось ядовитым сарказмом, но было, на самом-то деле, неподдельно нежным. Бэз, к тому же, забыл, какой чарующей может быть беспримесная красота; или, вернее, он старался, как только мог, привести свою чувствительность в исправное состояние, — чтобы красота эта более на него не подействовала. Впрочем, ничего он не добился — и снова увяз в обольстительной паутине Дориана… Enchanté [58], - выдохнул красавец, целуя его в обе щеки; и подтвердил особый характер этой интимности, повернувшись к Фертику с Гэвином и сказав лишь: Фергюс, Гэвин.
Бэз вглядывался в Дориана, облаченного в элегантнейший, сшитый à la mode [59]костюм с лацканами, подобными стилетам, готовым рассечь до кости ладони всякого, кто посмеет за них ухватиться. Волосы Дориана производили впечатление золотой шапки, надвинутой на безупречно бронзовый лоб. Рядом с Фертиком — до того морщинистым, что глаза его взирали на мир словно сквозь пошедшее трещинами ветровое стекло, — да даже и с Гэвином, чьи лоснистые, словно ошкуренная сосна, черты выставляли, все-таки, напоказ свою дендрохронологию, — гладкая кожа Дориана казалась лишенной пор. Прошло почти пять лет, Дориан, — воскликнул Бэз, — а ты ни чуточки не изменился.