— Существует ли на свете хоть что-то, с чем ты не способен сладить риторически, Генри? — с ноткой изумления в голосе спросил Дориан.
— К моим чувствам это никакого отношения не имеет, — не без серьезности ответил Уоттон. — В конце концов, острословие есть просто-напросто результат полураспада эмоций. А теперь будь добр, попроси счет; мой полураспад, Дориан, давно уже завершился, и потому остаток жизни я хочу провести в приязненном, полном наркотиков окружении.
Дориан выполнил его просьбу, однако когда он, вернувшись снизу, помогал Генри спуститься по лестнице, то не смог удержаться от возврата к теме их разговора.
— Так ты говорил совершенно серьезно?
— О чем?
— О Бэзе — о том, что случившееся ничуть тебя не волнует?
— Ой, да заткнись же, Дориан, — Уоттон повернулся к нему, — эта глупость и так уж подзатянулась. Хочешь изображать психопатического убийцу, пожалуйста, у меня нет возражений. Насильственные преступления отзывают на редкость дурным вкусом, как и дурной вкус отзывает насильственным преступлением. Ты, Дориан, чересчур comme il faut, чтобы убить кого-либо. Прости, если сказанное мной пришлось тебе против шерсти, — он протянул руку и взъерошил волосы Дориана, — но это факт.
14
Прошло полтора года, стоял ранний февраль. Сады окрестных домов были пусты и голы, но уоттоновский, продолговатый, обнесенный стеной, источал зловещую силу, зеленый запал которой заставлял растения цвести. Лепестки опадали с тяжелых соцветий на выросшую до колена траву этой миниатюрной степи, а шиповатые желтые коробочки, свисавшие с опушенных листвой ветвей конских каштанов, обретали сходство с напитанными молоком возрождения гонадами самого Пана.
Двое мужчин стояли у эркерного окна на задах дома, глядя вниз, на лужайку. Там шла на редкость странная игра в мяч. Высокая, красивая одиннадцатилетняя девочка с рыжеватыми волосами, свободными волнами спадавшими ей на плечи, и осыпавшими скулы веснушками величиной с зеленые горошины, стояла на мощеной дорожке, которая тянулась по краю лужайки. Девочку облекало идиоматическое одеяние отрочества — брюки и блуза, исчерченная американскими афоризмами. Слегка присогнув колени, она метнула розовый теннисный мячик женщине, лежавшей навзничь в траве. Одна рука женщины была завернута за спину так, словно ее удерживал там невидимый полицейский, другая метнулась по воздуху, однако мяч пропустила.
— Отлично, мама, — крикнула девочка, — теперь будешь ловить его зубами!
— Феба, — ахнула Нетопырка, ибо то была она, — это же абсолютный абсурд — н-н-никому не по силам поймать мяч з-з-зубами. Да я и не вижу его за всем этим сеном. — Девочка, игнорируя мать, с шелестом прорезала траву, чтобы подобрать мяч. Потом опустилась на колени и завела за спину матери и свободную ее руку. — Охо-хо, — Нетопырка сдавленно хихикнула, — щекотно же, Феба, хи-хи, Феба!
— Довольно понаблюдать за женщинами, играющими с детьми, — перефразировал со своей закрытой кафедры Шопенгауэра Уоттон, — чтобы понять, что и сами они — большие дети.
— Вы полагаете? — скепсис Фертика был более чем понятен — ему и малые-то дети представлялись большими. — Знаете, Уоттон, — продолжал он, — чертовски странно выглядят эти цветы, распустившиеся в такое время в вашем саду.
— Глобальное потепление, — протяжно сообщил Уоттон, затягиваясь косячком, который они делили, — вытворяет с биосферой совершенно поразительные вещи. — И он выдохнул клуб дыма, сотворив с атмосферой вещь довольно банальную.
— Хмм, — задумчиво хмыкнул Фертик, маленькая головка которого уже начинала побаливать от непривычных усилий, коих требовал от нее эмпризим, — если так, почему же все другие сады совершенно голы?
— О, не знаю, Фергюс, возможно, у нас тут всего лишь локальное потепление — вас это тревожит? Как-то мешаетвам? — Уоттон, повернувшись на каблуках, зашаркал к своему покойному креслу. Опустившись в него и нащупав очки, толстые и искажающие все, точно бутылка «Кока-Колы», он принялся изучать номер «Ти-Ви таймс».
— Вы теперь совсем уже ничего не видите? — спросил Фертик с бесцеремонной бесчувственностью, которая все еще сходила в Англии за безупречные манеры.
Уоттон вздохнул:
— Да; какой-нибудь другой гомик мог бы сказать, что 1992-й это annus horribilis [68], но для меня он обратился в anus horribilis [69]. Мы все нуждаемся в бактериях, Фунгус, — я хотел сказать, Фергюс.
— Господи, о чем это вы?
— О том, что для поддержания жизни на планете Афедрон нам необходимы густо населенные внутренности, мои же, увы, обращены антибиотиками в необитаемую пустыню и оттого я вот уже несколько месяцев страдаю безмерно пугающим метеоризмом.
— Ох, Генри, прошу вас, избавьте меня от подробностей.
— Но почему же? Вам приходится всего только слушать слова, я же вынужден думать еще и о том, что они обозначают. Кстати, вы задали мне вопрос, и раз уж вы его задали, могу сообщить вам, что диаррея позволяет мне поддерживать хорошую форму — все эти ночные броски в сортир на редкостьбодрят.
— На вопрос мой вы так и не ответили.
— Я как раз подбираюсь к ответу… Как я уже говорил, борения с мистером Афедроном были изнурительными, и зрение мое целительным образом ослабло. Я все еще не расстался с герпесом, я обзавелся также серьезным конъюнктивитом. Кроме того, имеют место постоперационные катаракты. Однако чистый результат более чем удовлетворителен. Приведу пример. Вы видите человека-качалку? — Уоттон повел косячком в сторону окна.
— Какого еще человека-качалку?
— Там, на шестом этаже жилого дома — видите? Если я не слишком ошибаюсь, он в этом месяце облачен в очаровательный красный свитер.
Фертик вернулся к эркерному окну.
— Вы о человеке, который мотается из стороны в сторону?
— Качается.
— А, ну ладно, пусть будет «качается».
— Вот его я вижу с совершенной ясностью, — и могу с точностью до получаса сказать, когда он в последний раз брился, — между тем, как ваши, Фергюс, скверные мелкие черты благословенно расплываются. Это как если бы на мир набросили покров красоты — потому что, глянем правде в лицо, чем ближе подходишь к человеку, тем уродливее он становится.
— Вы грубы без всякой на то необходимости, — фыркнул Фертик.
— По крайней мере, — протрубил Уоттон, — вы допускаете, что определенная грубость необходима.
— Факт таков, — оркестр Уоттона разыгрался на славу, — все эти инициалы, АЗТ и ДДК, которыми они пичкали меня, чтобы протравить мой акроним, оказались действенными. Меня избрали для испытаний этих лекарств — не из-за моей, как вы понимаете, особой на то пригодности, но по причинам диаметрально противоположным: они никак не могут понять, почему я до сих пор жив.
— Я тоже, — фыркнул Фертик. — Ваша жестокость поразительна и напрочь лишилась прежнего остроумия. Подумать только, Нуриев мертв, а вы все еще продолжаете без всякого изящества ковылять по свету. Тьфу!
Высказывание это сошло Фертику с рук лишь потому, что в тот же миг в комнату вошли Нетопырка с Фебой, последняя несла корзинку со срезанными цветами и прочими садовыми травами. Фертик привстал на цыпочки, чтобы поцеловать Нетопырку, Феба же, напрочь его проигнорировав, принялась подрезать растения садовыми ножницами. «О, мм, Ф-Фергюс, да, — пролепетала Нетопырка. — Вы зачем здесь?».
— Пришел познакомиться с другом Генри — Лондон, так его, кажется, зовут.
— А, да, верно, Лондон; такое подходящее имя для эмигранта во втором поколении… Феба! — оборвала она саму себя. — Эти о-обрезки уже по всему к-ковру валяются — иди, попроси у Консуэлы вазу.
Одиннадцатилетка, топая, покинула комнату.
— Почему? — поинтересовался Уоттон. — Почему Лондон — хорошее имя для иммигранта во втором поколении?
— П-п-потому что он, надо думать, первый в своей с-семье, кто родилсяв Лондоне.