В характеристике тех или иных лиц Корф редко упускал возможность сказать о каком-либо их недостатке или пороке, в связи с чем очень часто навлекал на свою персону гнев современников. Справедливости ради отметим, что отрицательные стороны характеризуемых деятелей Модест Андреевич умел подать с таким изяществом, что они должны были восприниматься скорее как похвала, но уж ни в коем случае не как оскорбление. В качестве образчика подобного «изящества» можно привести характеристику Петра Кирилловича Эссена, занимавшего должность Санкт-Петербургского генерал-губернатора в 1829–1842 годах. «Отличительными чертами его, — писал Корф, — были добросердечие, личная честность и — безмерная ограниченность ума, и если под "нищими умом" разумеется в Священном писании соединение этих качеств, то никто более Эссена не имел права на царствие небесное».
Легкость, с которой Модест Корф разоблачал различных лиц, породила мнение о нем как о человеке пакостном и жестокосердечном. Но в действительности эта легкость должна была свидетельствовать скорее об одинаковом его отношении как к достоинствам человеческой личности, так и к ее недостаткам. В самом деле, кто мог лучше сокурсника Пушкина по Царскосельскому лицею понимать, что пороки являют для человеческой натуры такую же ценность, как и положительные свойства, что плох был бы человек, если б все в нем было хорошо.
Начиная в 1846 году работу над книгой «Жизнь графа Сперанского», Модест Андреевич писал: «Не одни результаты этой жизни, но и самое ее течение будет привлекать внимание потомства, и нам надобно стараться уловить и изобразить ее черты, покамест еще можно и пока наш Сперанский не обратился еще в такой же таинственный миф, каким являются уже нам примечательные люди близких даже эпох, например, века Екатерины. Но в этом деле пристрастие сердца и чувств должно уступить беспристрастию историка. Нам нужен Сперанский не в одних блестящих его качествах и действиях, но и в превратностях и слабостях, свойственных всякому земнородному. Нам нужна история — верная, точная, неумолимая в истине, — а не панегирик». Нет сомнения, в этом состояло его кредо. Вопрос лишь в одном: зачем он это кредо декларировал? Ведь прекрасно же знал, как трудно быть неумолимымв истине там, где затрагивается политика!
Первая моя работа о Сперанском была написана в 1986 году. В 1991 году ее напечатало под названием «Светило российской бюрократии. Исторический портрет М. М. Сперанского» издательство «Молодая гвардия». В 1997 году эта книга вышла в свет вторым, дополненным изданием в издательстве «Теис», а в 2003 году была снова переиздана — на этот раз издательством «Норма» под названием «Судьба реформатора, или Жизнь Сперанского» и с предисловием профессора Александра Богдановича Карлина — в то время занимавшего пост первого заместителя министра юстиции Российской Федерации.
Настоящее жизнеописание Сперанского является, по существу, новым произведением, которое в два раза превосходит по своему объему предыдущую мою книгу об этом государственном деятеле. Документальная основа предлагаемой биографии Сперанского дополнена большой массой не использовавшихся мною прежде архивных материалов: они дали возможность представить судьбу Сперанского в новых подробностях — показать такие стороны ее, которые в книге «Светило российской бюрократии» не описывались.
Глава первая. «Я — бедный и слабый смертный»
Всякой судит о счастии по своим понятиям. Понятия строятся опытом, временем, состоянием. Есть ли возможность понять будущее?
В чем твое будущее? Спрашиваешь ли ты себя об этом иногда? Нет? Тебе все равно? И правильно. Будущее — наихудшая часть настоящего. Вопрос «кем ты будешь?», брошенный человеку, — это бездна, зияющая перед ним и приближающаяся с каждым его шагом.
Девятнадцатый век был в России веком мемуаров. Ни до него, ни после не бывало в российской истории столь же мемуарных веков, да, видно, и не будет более. Кто только не писал тогда своих воспоминаний? Можно, пожалуй, говорить даже о некой мемуаромании, охватившей в ту эпоху русское образованное общество.
Как и всякое явление общественной психологии, эта страсть к писанию мемуаров с трудом поддается рациональному объяснению. Но, думается, была она как-то связана с появлением в русском национальном сознании в первой трети XIX века новой, небывалой прежде формы уважения к прошлому.
Опыт Французской революции и события, последовавшие за нею, всему миру выставили напоказ святость и бессмертностьпрошлого, продемонстрировав воочию, что искусственный разрыв с ним сопряжен с пролитием потоков крови, к тому же напрасной в целом, поскольку так называемый и превозносимый «скачок в царство свободы», прыжок в «светлое будущее» оборачивается на практике в лучшем случае подпрыгиванием на том же самом месте. После такого впечатляющего урока русским недоставало только одного — русскогопрошлого. И оно было открыто трудами историков, и в первую очередь карамзинской «Историей Государства Российского». Ее первые восемь томов вышли в свет в феврале 1818 года и были с огромным интересом прочитаны едва ли не всеми образованными русскими [1].
Наукой, делающей человека гражданином, назвали тогда в России историю Отечества. Понимали: не потому любят Родину, что она великая, а потому что знаютее. Знание привязывает, знание примиряет… Часто лишь знание прошлого своего Отечества делает его настоящее выносимым.
Однако не только современную действительность спасает от нас прошлое, но и нас от современной действительности. Оно — надежное укрытие, сохраняющее нам нашу личность, последнее прибежище нашей независимости. «…Знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело? Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовию к Отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей истории: она есть, и довольно для меня» — так писал в письме к своему другу, поэту времен Екатерины II и министру эпохи Александра I, Ивану Ивановичу Дмитриеву, писатель и историограф Николай Михайлович Карамзин.
Поселиться в прошлом, вспоминать о том, что было с тобою или другими, — верный способ защитить себя от вредных, отравляющих воздействий настоящего, верная возможность утешиться. Но прошлое — большой дом, и в нем живет не одно утешение. По углам, по закуткам скрываются там почти всегда и старая горечь, и былая обида, и боль. И как быть, если и жизнь спустя не унимаются они? Писание мемуаров — не есть ли часто в таком случае то, что необходимо: услада, лекарство, месть?
Сперанскому, при его уме, способности выражать мысли, в жизни своей участвовавшему во многих исторически значимых событиях, соприкасавшемуся со множеством исторических лиц, самой судьбой, казалось, было назначено писать мемуары. Заполненное почти одними крайностями — взлетами и падениями, радостями и горестями, блаженствами и болями, благодарениями и обидами, — его прошлое постоянно звало его к себе. Как можно было не откликнуться на этот зов? Как мог он при тех обстоятельствах, каковые сопровождали его жизнь, не писать собственных воспоминаний? И тем не менее Сперанский не писал их. Странное, пожалуй, для того времени поведение! [2]По этой причине мало дошло до нас сведений о его рождении, детстве и юности, не сохранилось почти никаких известий о его предках и родителях. Человек простого происхождения если не напишет картины первых эпох своей жизни собственноручно, то никто уже за него этой картины не напишет. Самое большее, что может сделать в таком случае дотошный биограф, — это сносно вырисовать контур да нанести несколько грубых мазков.