Впрочем, делалось это совершенно напрасно, так как он был совершенно закрыт для музыки: «Мой учитель игры на скрипке, — рассказывает он Фелице Бауэр, — приведенный в отчаяние полным отсутствием у меня музыкального слуха, предпочитал заставлять меня прыгать через палку, которую держал он сам, и мои успехи в музыке заключались в том, что от урока к уроку он поднимал палку немного выше». Одно время даже стоял вопрос об обучении его танцам, к чему мы еще вернемся, но от этой затеи пришлось отказаться. Что до рисования, к которому он чувствовал вкус, то, похоже, он увлекся им только по завершении среднего образования. «Ты знаешь, — писал он однажды Фелице, — я был когда-то великим рисовальщиком, но затем я стал брать уроки у одной женщины, которая была плохим живописцем и учила по-школярски, и я загубил понапрасну свой талант. Подумай только! Но постой, я собираюсь послать тебе на днях несколько старых рисунков, чтобы ты увидела их. В свое время, довольно давно (письмо датировано 1913 годом), эти рисунки доставили мне больше удовлетворения, чем что-либо другое». О занятиях Кафки рисованием мы больше ничего не знаем, неизвестно, кто был этим плохим учителем рисования и когда имели место эти уроки, — вероятно, в университетские годы Кафки. Известны лишь рисунки, которые Кафка набрасывал на полях своих рукописей и в некоторых своих письмах: похожие на карикатуру, едкие и шутливые одновременно, нескладные в исполнении, но свидетельствующие о живой остроте взгляда, редком чувстве динамики и выразительности.

Вот такими были лицейские годы или, по крайней мере, какими мы их знаем. Несомненно, было бы неверно, исходя из рассказов Кафки, с его склонностью к самокритике и к некоторой снисходительности по отношению к собственной слабости, представлять его мизантропом, избегающим общения с другими или сторонящимся своих соучеников. Если, как пишет о нем Эмиль Утиц, Франц не поддерживал ни с кем из своих товарищей такой дружбы, какая связывала его позднее с Максом Бродом, то у него все же были хорошие отношения с большинством из них. Впрочем, в этом классе гимназии Старого города было много личностей, которые выделялись на общем фоне. Элиту класса составляли Гуго Бергманн и Эмиль Утиц. Первый, кто станет преподавателем философии в Еврейском университете Иерусалима, потом ректором этого университета, уже в то время вращался в сионистских кругах, от которых Кафка был очень далек. Именно у него, как свидетельствует Макс Брод, Кафка списывал свои домашние задания по математике. Один раз он упоминает в своем «Дневнике» о том, как однажды имел долгую дискуссию с Бергманном о существовании Бога, именуемую им, однако, философскими умствованиями, которые обожают подростки. Прельщенный в то время спинозизмом, он, похоже, отстаивал пантеистические взгляды. Впрочем, к 1899 году они очень отдалились друг от друга. И лишь в 1923 году, когда Бергманн вернулся из Палестины и выступал в Праге с публичной лекцией о положении культуры в этой стране, они встретились снова. По окончании доклада Кафка, заинтересовавшийся в это время сионистскими идеями, подошел пожать руку оратору и с жаром сказал ему: «Ты устроил эту лекцию для меня одного». Другой, Эмиль Утиц, который опубликует в восемнадцать лет под псевдонимом Эрнст Лиме и под громким названием «Последние загадки жизни» первый сборник стихов, тоже посвятил себя философии. Он будет преподавать в Галле и в Праге, прежде чем его депортируют в Терезиенштадт. После войны он окажется в Германской Демократической Республике, где станет профессором и активистом компартии. Нельзя сказать точно, какой характер носила его дружба с Кафкой во время их учебы в гимназии. Но в одном из первых сохранившихся писем писателя речь идет о персонаже, названном «Нечестивцем в сердце своем». «Тот вскинул ресницы, — гласит текст, — и слова побежали из его уст. Это были изысканные господа в лаковых башмаках, английских галстуках и с блестящими пуговицами, и если бы тихонько спросить кого-то из них: «Знаешь ли ты, что такое изысканность?», тот ответил бы с усмешкой: «Еще бы, я ношу английские галстуки». Наряду с «Нечестивцем в сердце своем» есть другой персонаж — «стеснительный Ланге», который с трудом помещает свои длинные ноги под столом и в котором вскоре признали Кафку, «Нечестивца в сердце своем» Макс Брод уже давно идентифицировал с коварным и надменным Эмилем Утицем. Дружба между ними завязалась с конца 1902 года.

Должны быть названы и другие соученики. Считалось, что один из них, Рудольф Иллови, примыкавший к марксизму. Впрочем, прежде чем пристать к противоположному берегу, он на некоторое время увлек за собой и Кафку, из-за него тот якобы примкнул к антирелигиозному движению под названием «Свободная школа». Забыли только, так уж спешили завербовать Кафку в сферу политических течений и организаций, что Иллови покинул Гимназию в 1898 году и что движение «Свободная школа» было создано лишь пятью годами позже. Его имя вновь случайно появится в одном из писем к Милене. В нем он будет квалифицирован как «человек кроткий и чрезмерно скромный». «Он был моим лицейским товарищем, — напишет Кафка, — в течение уже многих лет я не написал ему ни одного слова». Он умрет в 1943 году в Терезиенштадте. Другим соучеником, с которым Кафка долгое время поддерживал отношения, был Поль Киш, который, кстати, придерживался совершенно противоположных взглядов. В то время как его брат Эгон Эрвин Киш заслужит репутацию политического писателя крайне левого толка, Поль Киш, единственный, кого Кафка навещал, примкнул к корпорации студентов, прозванных «цветными», то есть к одной из тех консервативных студенческих группировок, которые водружали на свои фуражки цвета клуба. Немного позже он будет приглашен в «Нойе фрайе Прессэ», очень официозную венскую газету. Другим учеником того же класса был Эдвард Феликс Прибрам, из очень приличной семьи: его отец был президентом Агентства (государственного) по страхованию рабочих от несчастных случаев. Кафка какое-то время будет поддерживать с ним контакты. Деталь одного из писем к Максу Броду (первого из тех, что сохранились) довольно хорошо показывает, впрочем, границы отношений, которые установились между ними: «Извини меня, — пишет Кафка, — я хотел доставить себе удовольствие и собрать вас вместе — Прибрама и тебя на одной вечеринке, так как я думал, что из этого могла бы выйти чудесная конфигурация: ты, охваченный вдохновением, делающий тонкие замечания, как ты это умеешь, когда собирается много людей; он, напротив, с рациональной дальновидностью, которая отмечает его подход к чему бы то ни было, исключая искусство, делающий соответствующие возражения». Но единственным из всех соучеников, с которым Кафка поддерживал настоящие дружеские отношения, был Оскар Поллак. Он станет ученым, историком искусства, обоснуется в Риме, будет работать в разных областях, но особенно над эпохой барокко. Поллак уйдет добровольцем на войну в 1914 году и погибнет в 1915 году на итальянском фронте. После его гибели посмертно будет опубликована его работа о художественном творчестве во времена папы Урбана VIII. По свидетельству Макса Брода, это была сильная, властная личность, довольно неизменчивая в своих манерах, категоричная в своих суждениях. Кафка не замедлил подпасть под его влияние, в чем нам предстоит убедиться.

* * *

Франц Кафка был ребенком, который быстро рос: вскоре после достижения отрочества его рост — 1,80 м, а затем достигает 1,82 м. Он стесняется своего высокого роста, ходит, как говорит он сам, сгорбившись, с перекошенными плечами, со стесненными движениями рук и кистей, он боится увидеть себя в зеркалах — до такой степени чувствует себя уродливым, но, добавляет он, зеркала не отражали в полной мере это уродство, в противном случае люди еще чаще оборачивались бы в его сторону. На самом же деле фотографии, которыми мы располагаем, запечатлели очень красивого юношу с печальным взглядом. Он был худым — «самым худым человеком, которого я знал», — скажет он Фелице в одном из своих первых писем. Когда он собирался поплавать в городском бассейне, он стыдился своего жалкого тела, своего «маленького скелета», который неуверенно двигался по подмосткам перед своим отцом, чьим великолепным телом он восхищался, который был для него «мерилом всех вещей» и с которым после купания он отправлялся выпить кружку пива. Этот чудесный миг он вспомнит в свои последние дни, когда потеряет голос и сможет лишь нацарапать на бумаге несколько слов. Родители не очень заботятся о его гардеробе; его одевают у посредственного портного, и он постоянно испытывает в одежде чувство скованности. Когда родители, желая брать для него уроки танцев, решают, что ему необходим фрак, он в ужасе отступает перед этой перспективой. Его стараются уговорить купить смокинг, но, когда он узнает, что для смокинга нужен жилет с вырезом и накрахмаленной манишкой, он вновь приходит в отчаяние — он хочет пиджак с шелковыми лацканами, но который должен быть закрыт сверху. Ему объясняют, что такого не существует. Он пробует отыскать желаемое у старьевщика, но, конечно, ему это не удается. Мы здесь так пространно рассказали об этом крошечном событии, потому что сам Кафка пересказывает его пространно и потому что это событие действительно превосходно передает глубокую и в конечном итоге продуктивную противоречивость его натуры: он страдает из-за своего одиночества, но в то же время его культивирует: «Я остался там, — пишет он, — осыпаемый упреками моей матери, навсегда (так как все в моих глазах было окончательно) в стороне от девушек, элегантных манер и удовольствия танца. Я испытывал радость по этому поводу и в то же время чувствовал себя жалким и боялся, кроме того, что окажусь посмешищем перед портным в большей степени, чем любой другой из его клиентов». Эта замкнутость на самом себе может быть представлена как некий извращенный поиск несчастья. И в самом деле, одной из устойчивых черт его судьбы является определенная склонность к саморазрушению.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: