Мы ничего не знаем об этих первых литературных опытах и не рискнем делать никаких предположений. Единственный сохранившийся текст этой эпохи — посвящение, которое Кафка подписал 4 сентября 1900 года в альбоме одной девушки: теперь оно открывает все издания переписки. Франц Кафка проводил летние каникулы со своей семьей в Ростоке, под Прагой, в квартире, которая принадлежала одному почтовому инспектору. Возник легкий флирт с его дочерью, Седьмой Кон. «Мы обожали друг друга, как это бывает в таком возрасте, — писал Кафка позднее Максу Броду, имитируя письмо влюбленной девушки, — я была красива, он был очень умен, и мы оба были так божественно молоды». Мало что можно сказать об этой мимолетной любви без будущего. Но нельзя пренебречь этим маленьким текстом: он одновременно условен и претенциозен, в нем еще не просматривается тот литературный стиль, которому вскоре Кафка подчинится на несколько лет. Это милое остроумное литературное произведение XIX века, это Кафка перед Кафкой. Однако нельзя забывать, что речь идет о семнадцатилетнем лицеисте, за жеманством которого уже чувствуется настоящий писатель.

IV

Университетские годы

«Нам не дано постичь чужие святыни»

Мы добрались до 1901 года, Кафке исполнилось восемнадцать лет. Он без всякого труда сдал экзамен на аттестат зрелости, которого так боялся; теперь он рассказывает, что добился этого только путем жульничества. Наконец, для него наступило время выбирать путь дальнейшего образования и, следовательно, отчасти заложить основы своего будущего. В «Письме отцу» он не обвиняет его в том, что тот оказал влияние на его выбор, но отцовское воспитание сделало его столь безразличным в этом плане, что он спонтанно выбирает облегченный путь, ведущий его к юриспруденции. Достигнув восемнадцати лет, Кафка не ощущает в себе никакого призвания: «Настоящей свободы в выборе профессий для меня не существовало, я знал: по сравнению с главным мне все будет столь же безразлично, как все предметы гимназического курса, речь, стало быть, идет о том, чтобы найти такую профессию, которая с наибольшей легкостью позволила бы мне, не слишком ущемляя тщеславие, проявлять подобное же безразличие. Значит, самое подходящее — юриспруденция». В гимназии он заявил, что собирается записаться на философский факультет, вероятно, чтобы продолжить там изучение германистики. Но сначала он совершенно неожиданно решает заняться химией: двое из его одноклассников, Оскар Поллак и Гуго Бергманн — неизвестно почему — тоже сначала выбрали эту ориентацию. Возможно, в этом выборе Кафки было что-то вроде вызова; во всяком случае он его интерпретирует в «Письме отцу» как «испытание», вызванное тщеславием, момент безумной надежды. Но этот бунт, если это был бунт, длился недолго; через две недели Кафка вновь возвратился на прямую дорогу. То же самое повторится во втором семестре, когда он, пресыщенный юриспруденцией, начнет посещать курсы германистики. У него возникнет ощущение, будто его выбило из колеи и это было уготовано ему судьбой. Но он быстро разочаровывается: «ординарный профессор» Август Зауэр — серьезный ученый (еще и теперь можно пользоваться его изданием Грильпарцера), но главное, он немецкий националист, плохо относящийся к евреям, что Кафка выносит с трудом. Одно из его писем к Оскару Поллаку содержало едкую критику Зауэра; Макс Брод, снимая копию с письма, изъял этот отрывок, вероятно, потому, что Зауэр был еще жив. Оригинал исчезнет в ходе исторических катаклизмов, и нет больше возможности полной публикации этого письма. Следовательно, мы никогда не узнаем точно о претензиях, которые Кафка имел к Августу Зауэру.

Наиболее предпочтительным решением для Кафки было бы полностью прервать университетские занятия, к которым он испытывал так мало интереса. Однажды, когда его мадридский дядя проездом находился в Праге, он обращается к нему с просьбой подыскать ему где-нибудь занятие, чтобы, как он сказал, иметь возможность «прямо приступить к работе». Ему дали понять, что разумнее немного поусердствовать в учебе.

Так что некоторое время он продолжает следовать своей ухабистой дорогой, по выражению Франца, как «старая почтовая карета». Его товарищ Пауль Киш уезжает в Мюнхен; Кафка следует за ним с намерением продолжить там учебу, но быстро оттуда возвращается. Что произошло? Был ли он разочарован тем, что увидел? Или, может быть, отец отказал ему в необходимых для учебы за границей средствах? Мы этого не знаем. Мы знаем только, что из-за этого неудавшегося путешествия он будет говорить о когтях матушки-Праги, которая не отпускает своей жертвы. Мы знаем также, что годом позже, в 1903, он вернулся в Мюнхен на короткое время, неизвестно с какой целью. Когда он будет говорить о Мюнхене, то лишь для того, чтобы упомянуть о «прискорбных воспоминаниях юности».

Итак, он снова берется за привычное и опостылевшее ему изучение юриспруденции.

Он вынужден, по меньшей мере в течение месяцев, предшествующих экзаменам, «питаться, как он говорит, древесной мукой, к тому же пережеванной до меня уже тысячами ртов». Но в конечном итоге он почти приобрел к этому вкус, настолько это показалось отвечающим его положению. От учебы и профессии он не ждал спасения: «В этом смысле я уже давно махнул на все рукой».

Нет смысла говорить о его преподавателях на юридическом факультете, поскольку они оказали на него очень мало влияния. К чему рассказывать, что он дрожал перед ужасным преподавателем гражданского права Краснопольским? Он, несомненно, дрожал, но чтобы тотчас же его забыть. Единственное имя, которое заслуживает быть упомянутым, имя Альфреда Вебера. Но выдающийся специалист по политической экономии был приглашен в Пражский университет как раз в то время, когда Кафка заканчивал свою учебу. Он был назначен «попечителем», то есть референтом или председателем докторского экзамена Кафки, и лишь на этом чисто административном поле они общались.

Докторские экзамены проходили с ноября 1905 по июнь 1906 года. Кафка сдал их без особого блеска, на «удовлетворительно». Так закончился один из наиболее бесцветных эпизодов его жизненного пути.

Походя заметим, что, наверное, как раз в университетские годы Кафка стал брать уроки английского. Он очень хорошо знал чешский и французский и собирался немного позже учить итальянский. На этом основывается одна из граней его дарования и его знаний, о чем иногда забывают.

* * *

Кое-кто из его биографов продолжает приписывать Кафке политические взгляды и даже пристрастия. Мы охотно признаем, что в гимназии он высказывал свои симпатии бурам: весь мир, кроме Англии, был на их стороне. Но что это за Altstadter Kollegentag — «Коллегиальная Ассоциация Старого города», где Кафка, будучи еще лицеистом, якобы отказался встать, когда другие запели «Стражу на Рейне»?

Мы не можем представить себе Кафку, участвующим в публичных демонстрациях такого рода, и к тому же «Ассоциация» не предназначалась для лицеистов. Это была одна из многочисленных немецких националистических группировок Университета; исключено, чтобы Кафка когда-либо мог входить в нее. Говорят также, что он носил в петлице красную гвоздику анархистов. В самом деле, вопрос о красных гвоздиках однажды возникает в одном из писем Оскару Поллаку. Кафка пишет: «Сегодня воскресенье, торговые служащие спускаются на Вензельсплац, идут до Грабена и громкими криками ратуют за воскресный отдых. Я думаю, что есть смысл и в их красных гвоздиках, и в их глупых еврейских физиономиях, и в оглушительном шуме, который они создают: это напоминает поведение ребенка, который хочет подняться на небо, плачет и визжит из-за того, что ему не хотят дать лестницу. Но у него совсем нет желания подниматься на небо». Те, кто украшают себя красной гвоздикой, не анархисты, это добрые немецкие буржуа (и еврейские), которые делают это, чтобы отличаться от чехов, избравших эмблемой василек. Но издеваться над празднично разодетыми буржуа не означает становиться анархистом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: