Здесь как раз уместно сказать о легенде, одновременно нелепой и устойчивой, время от времени всплывающей на поверхность. Первым обнародовал ее Макс Брод, сам явно в нее не веривший. В 1940 году Грета Блох написала из Флоренции, где в то время жила, одному палестинскому другу о том, что в 1921 году в Мюнхене она потеряла семилетнего сына. Получалось, что ребенок родился где-то около 1914 года. Корреспондент, который связался с Максом Бродом, утверждал, что отцом ребенка являлся не кто иной, как Франц Кафка. В этом предположении явно нет ничего правдоподобного, кроме рождения ребенка. Характер писем Кафки, как уже было сказано, исключает возможность любовной связи с Гретой. Известно также, что в это время они видятся лишь трижды, да и то очень коротко. Наконец, можно представить, что значило бы для Кафки рождение сына: об этом, безусловно, имелось бы не одно упоминание в его письмах и в «Дневнике». Кроме того, в письмах Греты Блох время от времени возникает вопрос о некоем корреспонденте, о котором она не распространяется, но в котором, похоже, горячо заинтересована. Однажды в апреле 1914 года в завуалированной форме она говорит о «личных делах» (потребовавших от нее трех писем в один день), равно как и несостоявшемся визите. Израильский корреспондент был единственным, приписавшим Кафке отцовство этого ребенка, ибо Грета Блох на это вовсе не претендовала. Наконец, в постскриптуме письма Фелице в августе 1916 года читаем: «Как принимает это мадемуазель Блох и какое значение это имеет для нее?» Не связанная с текстом фраза эта явно не подлежит расшифровке, однако не исключено, что она может иметь отношение к внебрачному ребенку Греты, который оказался у нее на руках.
Остается изложить эпилог этой истории, эпилог временный. Событие не изменило Кафку. Он по-прежнему чувствует себя неспособным к готовящемуся браку, его одолевают те же самые сомнения: он не создан для жизни в обществе, он безбожник, которому нет места в еврейской общине, он опустошен ненавистной ему профессией, у него плохое здоровье; речь идет о «чудовищной ипохондрии, вне всякого сомнения, но которая пустила [в нем] столь многочисленные и столь глубокие корни, что он составляет с ней одно целое». И он предполагает, что болезни, от которых он страдает, всего лишь предвестники более серьезных несчастий, ждущих его в будущем.
Если он по-прежнему остается все тем же, Грета Блох, напротив, изменилась. Она больше не верит, что планируемый брак имеет смысл. Почему возник этот неожиданный поворот? Это остается одной из загадок этой темной истории. Кафка продолжает говорить то же самое, что неутомимо повторял ей в течение восьми или девяти месяцев, но тем не менее она больше не верит в союз между ним и Фелицей.
1 июля Кафка пишет ей, что рассчитывает приехать в Берлин — в воскресенье следующей недели, то есть 12-го июля, и оттуда отправиться с Фелицей провести несколько дней отпуска в Глешендорфе на Балтике. Неожиданно Грета Блох предостерегает его. Обнаружена копия или черновик написанного ею письма — единственное опубликованное свидетельство, оставшееся от Греты Блох. Она пишет: «Если Вы не ошибаетесь в самом себе — могу ли я еще на это надеяться после стольких доказательств обратного? — то это серьезно. Я неожиданно увидела все ясно и пришла в полное отчаяние. Из-за того, что я всеми силами хотела для вас обоих счастья в этой помолвке и Вас к ней подталкивала, я чувствую, и это так, огромную ответственность, которую более неспособна вынести. Я почти хотела бы просить Вас не приезжать сюда, если вы не в состоянии это сделать с ясностью, решительностью и безраздельной радостью».
Можно быть уверенным, что Грета Блох поступила неэтично и вышла за пределы отведенной ей роли: она дала Фелице почитать личные письма, адресованные ей Кафкой. Правда, в самом начале их переписки она уже посылала Кафке письма, полученные ею от Фелицы, и это тогда его не шокировало. Но теперь ее вмешательство оказалось решающим: Фелица явно ждала лишь случая или предлога, чтобы выйти из ситуации, в которой она оказалась лишь из-за усталости или по слабости характера.
Кафка, однако, пренебрегает предупреждениями Греты и 12 июля прибывает в Берлин, где состоится то, что отныне, по его определению, будет называться «Трибуналом в «Асканишер Хоф», по имени отеля, в котором происходило дело. Фелица явилась в сопровождении своей младшей сестры Эрны и Греты Блох, Кафка прибыл со своим другом Эрнстом Вайсом. Все обвиняют его. Грета, похоже, снова дала на прочтение несколько писем, Фелица бросает «хорошо обдуманные, загодя приготовленные враждебные слова», Кафка хранит молчание. Потом все расходятся.
Несколько дней спустя Кафка запишет в «Дневнике»: «Явная виновность фрейлейн Бл.» Однако он покидает отель вместе с ней. В октябре он еще пошлет ей последнее письмо, холодное, но лишенное ненависти: «Хоть Вы и утверждаете, что я Вас ненавижу, это неправда, если даже все будут Вас ненавидеть, меня среди них не будет, и не потому, что у меня нет на это права. Хоть Вы и сидели во время разбирательства в «Асканишер Хоф» как вознесенный надо мной судья — это было отвратительно для Вас, для меня, для всех, — но так лишь казалось, на самом деле на Вашем месте сидел я и не покинул его до сих пор».
В 1915 году во время одной из встреч Кафки и Фелицы будет присутствовать и Грета Блох. Фелица сохранит с ней сердечные связи до второй мировой войны и в годы изгнания. Но для Кафки эпизод с Гретой Блох завершился.
12 июля после обеда Кафка навестит родителей невесты. Он запишет: «Мать время от времени всплакивает. Я твержу свое. Отец все прекрасно понимает. Он специально вернулся из Мальме, ехал всю ночь, он без пиджака. Они меня оправдывают, против меня ничего нельзя сказать, или очень мало. Дьявольский во всей невиновности».
Дважды он отправляется в бассейн поплавать, вечером ужинает с Эрной Бауэр, питающей к нему симпатию. Он обещал снова встретиться с родителями Бауэр, но в конечном итоге отказывается от этой встречи и ограничивается прощальной запиской, отправленной через посыльного. В «Дневнике» он записывает: «Нечестное и элегантное письмо. Торжественная речь на эшафоте».
13-го вечером Эрна провожает его на вокзал. Он направляется в Любек принимать морские ванны в Травемюнде. Патетика этих дней в «Дневнике» погребена под изобилием живописных заметок.
Любовные приключения столь шумно овладели авансценой, что заставили забыть обо всем остальном. «Дневник», который он возобновляет с мая 1913 года, хотя пишет и нерегулярно, дает о Кафке представление, зачастую отличное от того, что складывается по письмам. Он не поддается отчаянию: «Я не считаю себя потерянным, есть во мне что-то ждущее, независимо от людей, даже от Ф.» Это же подтверждает автопортрет от 12 декабря 1913 года: «Только что внимательно рассматривал себя в зеркале, и лицо мое — правда, при вечернем освещении, и источник света находился позади меня, так что освещен был, собственно говоря, лишь пушок по краям ушей, — даже при внимательном изучении показалось мне лучше, чем оно есть на самом деле /…/. Чернота волос, бровей и глазных впадин проступает, подобно жизни, из остальной застывшей массы. Взгляд совсем не опустошенный, ничего похожего, но он и не детский, скорее неожиданно энергичный». Правда, Кафка добавляет, чтобы разрушить, как он часто делает, то, что только что утверждал: «…но, может быть, этот взгляд был только наблюдающим, так как я ведь наблюдал себя и хотел внушить себе страх». Эти заметки, к счастью, являются противовесом крайней слабости, о чем свидетельствуют письма Фелице. Кафка не упивается страданиями, он, скорее, иронизирует над ними: «Я не страдаю безмерно, поскольку страдаю не постоянно, страдание мое не аккумулируется, по меньшей мере я его временно не чувствую». И добавляет: «Оно значительно меньше того, которого я, несомненно, заслуживаю». Ему случается думать о самоубийстве и охотно представлять себе его картину, но это затем, чтобы тотчас развенчать свою трусость: «Я прикован к общепринятому, живу, целиком увязнув в жизни, я не сделаю этого; я совершенно холоден, мне грустно оттого, что ворот рубашки давит мне шею, я проклят, задыхаюсь в тумане». Можно было бы сказать, что дистанция между этим чувством пустоты и отчаянием не так велика. Разница заключается лишь в том, что он еще видит выход в конце ночи. Однажды, когда его мать, которая робеет перед ним и ласки которой он отвергает, всячески стараясь, однако, их вызвать, так вот однажды, когда она ему сказала: «Это не для тебя», чтобы отвлечь его от какой-то неудачи; вероятно, от его любовных неурядиц, вначале он немного страдает от этого убогого утешения, а потом добавляет: «Серьезность состоит в том, что в этот момент я не нуждаюсь в чем-либо другом. Оно есть и остается моей уязвимой точкой, но упорядоченная, не очень разнообразная, полуактивная жизнь в последние дни [Кафка перечисляет некоторые моменты этой жизни] в буквальном смысле достаточна, чтобы обеспечить мою цельность и дать мне немного твердости и надежды». Он обстоятельно размышляет над решением, которое могло бы вырвать его из оцепенения и печали и приходит к выводу, что самым важным для него было бы покинуть Прагу и предпочтительно переселиться в Берлин и, может быть, изменить профессию. Он охотно стал бы журналистом. Но в то же время он задается вопросом об искренности своих размышлений: не из-за Фелицы ли Бауэр выбирает он Берлин? «Нет, — отвечает он, — я выбираю Берлин по вышеуказанным причинам, но, конечно, я люблю его из-за Ф., из-за всего, что ее окружает там, — над этим я не властен. Возможно также, что в Берлине я сойдусь с Ф. Но, — говорит он дальше, — если же эта совместная жизнь поможет мне изгнать Ф. из своего сердца, — тем лучше, тогда в этом еще одно преимущество Берлина». Вот что осталось от Фелицы в марте 1914 года, в момент, когда готовилось заключение помолвки.