Кафка же остается абсолютно безразличен к этим действиям. Он возвращается из Германии, где был свидетелем спокойствия и решимости, царивших в народе, он ни на минуту не сомневается в победе. Он не высказывает никакой симпатии позиции пацифистов, но как только видит первые манифестации патриотов, приходит в негодование. Евреи-негоцианты, которые до настоящего времени ловко балансировали между немцами и чехами, участвуют в патриотических шествиях, первыми начинают скандировать: «Да здравствует наш любимый монарх!» — и кричать: «Ура!». «Эти шествия, — пишет Кафка в «Дневнике», — одно из самых отвратительных сопутствующих явлений войны». Наблюдаемая вокруг патриотическая лихорадка его только угнетает. Вместо того чтобы участвовать во всеобщем энтузиазме, он еще больше замыкается в себе: «Я разбит, а не окреп. Пустой сосуд, еще целый, но уже погребенный под осколками, или уже осколок, но все еще под гнетом целого. Полон лжи, ненависти и зависти. Полон бездарности, глупости, тупости. Полон лени, слабости и беззащитности. Мне тридцать один год… Я обнаруживаю в себе только мелочность, нерешительность, зависть и ненависть к воюющим, которым я страстно желаю всех бед». Год спустя, в 1915, он остается таким же равнодушным и не реагирующим на войну: когда в поезде какая-то женщина, сидящая напротив, высказывает о событиях соображения, близкие его собственным, это совпадение его только раздражает, он остается безучастным, он не находит в себе ни малейшей мысли на эту тему, которая была бы достойна быть высказанной. Немного позже он принимает участие в военном займе, но движет им не патриотизм, он пишет в «Дневнике», что колеблется несколько часов, подсчитывая прибыль, которую операция должна ему принести, прежде чем решить, на какую сумму подписаться — две или три тысячи крон. Однажды, когда он жалуется в письме Фелице на маленькие ежедневные неприятности, удручающие его жизнь, бессонницу, нескончаемый шум в соседней комнате, он пишет: «Не смейся, Ф., не считай мои страдания пустяком; конечно, сейчас страдает так много людей, и причина их страданий куда более серьезна, чем шепот за стеной, но даже в лучшем случае человек борется за свое существование или, вернее, за соотношение своего существования с общим порядком вещей, как и я, как и всякий другой».
Но Кафка не задерживается на этих мыслях, которые рискуют показаться скандальными. С первых дней он высказал свою ненависть к воюющим, но в той же фразе он также говорил и о том, как им завидует. Все его друзья, за исключением Феликса Вельча и слепого Оскара Баума, были мобилизованы, даже Макс Брод, наполовину калека, был отправлен на границу с Галицией. Кафка надеялся — и это он часто повторял в своем «Дневнике» и в своих письмах — быть призванным в свою очередь. Он хотел — и это достоверно известно — разделить общую судьбу, быть наконец-то интегрированным в общество, но и без сомнения также просто стремился вырваться из мрачного кабинета служащего Агентства, освободиться от профессии, которую ненавидел с каждым днем все больше. В июне 1915 года, вызванный в призывную комиссию, он боится, что из-за своей сердечной слабости будет освобожден от воинской повинности, но этого не случилось. Его признали годным для вспомогательной службы, но тотчас же он был затребован Агентством, в котором работал, поскольку его присутствие в бюро сочли необходимым для служебного процесса. Год спустя его вновь вызывают, и 21 июня 1916 года он предстает перед другой комиссией. Тогда Кафка идет к своему директору и просит его, чтобы, в случае продолжения войны, его не освобождали от армии и, наоборот, если война закончится, чтобы ему предоставили отпуск без содержания на шесть месяцев или на год. Делая это, он обвиняет себя в «Дневнике» в малодушии и во лжи: если бы у него хватило смелости, он должен был бы просто заявить о своей отставке, но вместо этого довольствуется шаткими компромиссами, которые, как он предполагает, не будут приняты. Директор, по правде говоря, его не понимает, думает, что он хочет только получить несколько недель отпуска, хотя закон, впрочем, запрещает отпуск «призванным» на службу: Кафка допускает оплошность. И несколько дней спустя, в то время как Макса Брода увольняют в запас, призывная комиссия подтверждает пребывание Кафки в Агентстве. В последний раз его вызывают в конце 1917 года, но к этому времени у него проявилась болезнь, и жизнь отныне для него принимает новое течение.
Так он пережил войну, далеким и иногда страдающим зрителем. Она еще больше углубила его одиночество, так и не оторвав его от фантазмов. Но тем не менее она пересекла его путь. Именно его Агентству, учреждению полугосударственному, было поручено обеспечить судьбу калек и инвалидов, вернувшихся с войны, среди которых были жертвы нервных срывов и психических заболеваний. Было решено основать неврологический институт, предназначенный для воинов из числа немецкого населения Богемии. Была организована подписка. Кафке поручили написать циркулярное письмо, призывавшее население вносить вклады в предприятие. В настоящее время оно издано в конце его переписки с Фелицей Бауэр.
Война некоторым образом все же вторгается в частную жизнь Кафки. Два его зятя. Карл Германн и Йозеф Поллак, были мобилизованы. Первого из них, мужа старшей сестры Элли, отправили куда-то в Венгрию, его жена поехала к нему весной 1915 года, и Франц ее сопровождал. Второй, получив легкое ранение в первые дни сражений, был вскоре отправлен на родину.
Но отсутствие Карла Германна вновь означало, что Кафка должен был присутствовать на фабрике по производству асбеста. Фабрика фактически не работала, нужен был кто-то, кто заботился бы об оборудовании и вел счета. Кафка вынужден был на некоторое время впрячься в это дело, пока брат Карла Германна не смог его заменить. Мы знаем, что для Кафки значила эта ноша.
Элли Германн после мобилизации мужа решила не оставаться одна в квартире; она переехала к родителям вместе с двумя детьми. В результате у Кафки не оказалось места, где бы он мог спокойно уединиться. В тридцать один год ему впервые предстоит покинуть столь ненавистный семейный очаг. Однако уход не принес ему освобождения. В течение почти трех лет он будет переезжать из одной квартиры в другую, везде оставаясь недовольным, везде страдая от шума или ощущая себя заключенным в четырех стенах. Сначала он поселяется на месяц у Валли, пока та находится у родителей мужа, потом занимает квартиру Элли, где остается на протяжении пяти месяцев, продолжая при этом питаться в семье. В письме Фелице он следующим образом описывает распорядок своего дня: «До 2-х с половиной часов в конторе, затем завтрак дома, час или два на чтение газет, на письма и служебную корреспонденцию, потом я иду к себе в квартиру, где сплю или просто лежу без сна, затем вновь отправляюсь к родителям обедать (это хорошая прогулка) [Элли действительно жила по другую сторону Молдау, на Мала Страна]; возвращаюсь на трамвае в 10 часов, и я бодрствую, наконец, так долго, как мне позволяют силы, или страх перед следующим утром, или страх перед головными болями в конторе». За эту жизнь наизнанку — работа ночью, сон (или бессонница) днем — ему вскоре придется дорого заплатить.
В феврале 1915 года Кафка вновь переезжает. Он снимает комнату на свое имя в доме на Билекгассе, где жила Валли. Но там он остается лишь месяц: во всех письмах Фелице Кафка жалуется на шум, который его преследует. В марте 1915-го он вновь меняет жилище: поселяется в доме под названием «Золотая щука» на Ланге-Гассе (Ланге-Гассе и Билекгассе находятся недалеко друг от друга в маленьком квартале в центре Старого города, где Кафка жил почти все время, пока был в Праге). Комната на Ланге-Гассе, в которой он остается на год, еще более шумная, чем та, из которой он выехал, но в ней он чувствует себя немного лучше. В конце декабря 1916-го он пишет Фелице: «Тебе известны мучения, испытываемые мною вот уже два года, ничтожные по сравнению с теми, которые испытывал мир, но мне их достаточно. Приятная маленькая угловая комнатка с двумя окнами, балконом, с видом на крыши и многие церкви. Сносные люди, с которыми, после некоторых ухищрений, я не обязан встречаться… И тем не менее для меня комната непригодная… Этот дом сделан из бетона, я слышу или, точнее, слышал вплоть до десяти часов вздохи соседей, разговоры людей внизу, время от времени стук на кухне. Кроме того, потолок тонкий, а сверху находится чердак, и невозможно сосчитать, сколько раз в послеполуденное время, когда мне хотелось немного поработать, служанка, занятая развешиванием белья, в буквальном смысле и в полном неведении топает своими туфлями по моему черепу…» И жалобы эти длятся строка за строкой.