В жаргонном качестве «голимый» может также означать «глупый», «дрянной, никуда не годный». «Мне голимо» — это «мне плохо». Допускается написание «галимый», что отнюдь не означает корневой связи с «галиматьей». Вообще случай занятный. Не хватает молодежи ругательных эпитетов, вот и приходится перенимать их аж у сибирских крестьян!
ГОЛУБОЙ
Традиционный поэтический эпитет и вместе с тем обозначение нетрадиционной сексуальной ориентации (по поводу которой мы, блюдя политкорректность, не высказываем никаких оценочных суждений). В повседневной речи этим двум смыслам удается не сталкиваться, ехать по разным полосам. Но вот при чтении классики иной раз можно испытать оторопь. В поэтической драме Блока «Незнакомка» есть персонаж по имени Голубой — мистический двойник Поэта. Он ведет себя странновато и на предложение Незнакомки обнять ее отвечает: «Я коснуться не смею тебя». Как прикажете понимать? Конечно же, Блок не ведал о том значении слова «голубой», которое потом пришло из жаргона. Но вся атмосфера серебряного века была весьма гомоэротична, говоря нынешним языком — бисексуальна, да и Блока современники запросто называли «андрогином». Есть о чем задуматься комментаторам, готовящим издания поэта для современных читателей.
В 1957 году Окуджава еще мог закончить песню строкой «А шарик вернулся, а он голубой». У нынешнего стихотворца, думается, язык уже не повернулся бы вымолвить нечто подобное. Назовем ли мы сегодня ходульного положительного персонажа из телесериала «голубым героем»? Фигурирует ли еще в театральном обиходе выражение «голубая роль»? Пожалуй, нет, этих сочетаний избегают, чтобы не вызвать недоразумений.
В английском языке прилагательное «gay» уже не рекомендуется употреблять в изначальном значении «веселый». Что же будет с нашим «голубым»? Слетать бы на машине времени лет на сто вперед и узнать, как потомки разрешат это языковое противоречие…
ГРУЗИТЬ
Когда был изобретен робот, возникли страхи: не победит ли он «натурального» человека, не станем ли мы все роботами? Вроде бы человечество уцелело. Новые опасения внушает теперь тотальная компьютеризация: мы то и дело сравниваем свой внутренний мир с техническим устройством и начинаем сомневаться в неисчерпаемости нашего сознания. Неужели у нас теперь вместо сердца не «пламенный мотор», как пелось в советской песне, а твердый диск, не способный уже вмещать поступающие со всех сторон вести о людских бедах и страданиях. Становится неприличным делиться с собеседником своими проблемами — это теперь называется осуждающим словечком «грузить». И о серьезных фильмах тоже говорят: «слишком грузит». А многие ли сегодня в состоянии воспринимать Достоевского, который каждого читателя загружает гигабайтами самых глобальных, «проклятых» вопросов?
Будем надеяться на лучшее. На то, что жизнь как-то наладится, что мы подобреем друг к другу. И в ответ на наши исповеди и жалобы услышим от своих близких не раздраженное: «Не грузи!», а участливо-сочувственное: «Не грусти!»
Д
ДВЕ ТЫСЯЧИ СЕДЬМОЙ (ДВЕ ТЫСЯЧИ ВОСЬМОЙ… и т. д.)
Название текущего года не могут правильно произнести сегодня даже министр культуры и министр образования РФ. Оба эти государственных мужа в своих радио— и телевизионных интервью упорно именуют нынешний год «двухтыщеседьмым», демонстрируя тем самым свою глубинную связь с народом, но безбожно искажая языковую норму. Надо честно признать: склонение сложных и составных числительных в русском языке — это нелегкое дело, тут, как говорится, сам черт ногу сломит. Но что поделаешь? Пересмотреть норму? Не получается: нет ни малейших лингвистических оснований для того, чтобы узаконить это «двухтыще…». Если человечество просуществует еще пару тысячелетий, то в самом светлом будущем носители русского языка поздравят Друг друга с четыре тысячи восьмым годом — и никак иначе!
Однако в разговорной речи возможно одно упрощение и облегчение. Обратимся к опыту предков и, в частности, к Пушкину. Вспомним, что Онегин нашел в шкафу своего покойного дяди «календарь осьмого года», то есть роспись чинов Российской империи на 1808 год. А век спустя люди говорили о революции «пятого года», не уточняя всякий раз, что «тысяча девятьсот». 2005 год, слава богу, обошелся без революций, но и его мы имеем право непринужденно именовать просто «пятым», Кто-то скажет: в пятом году умер папа Иоанн Павел Второй. А кто-то вспомнит, что в пятом году команда ЦСКА завоевала Кубок УЕФА. Потом, может быть, начнем говорить: в девятом году зима холоднее, чем в восьмом. И далее везде, лишь подразумевая «две тысячи», мысленно вынося их за скобки.
Что же касается министров, думских депутатов и прочих «випов», то им в публичной речи придется все-таки держаться строгой нормы, какой громоздкой бы она ни казалась. Уважающий себя политик должен, думая о выборах две тысячи такого-то года, правильно произносить это словосочетание. А то мы возьмем да и лишим своего доверия тех, кто по-русски говорит с ошибками!
ДИСКУРС
Это модное слово понимают далеко не все, кто его употребляет в собственном письменном и устном дискурсе. То есть в собственной речи, поскольку «discours» по-французски — «речь». И лингвистический термин «дискурс» ввел в науку француз — Эмиль Бенвенист. Под ним он имел в виду «речь, присвоенную говорящим». Не очень понятно? Ладно, вот вам самое, на мой взгляд, внятное из словарных определений термина, данное в «Толковом словаре иноязычных слов» Л.П. Крысина: «речь в совокупности с условиями ее осуществления».
Поясним простеньким примером. Возьмем фразу из букваря: «Мама мыла раму». С лингвистической точки зрения здесь сказать особенно нечего: предложение простое, «мама» — подлежащее, «мыла» — сказуемое, «раму» — дополнение. Но мы можем начать задавать посторонние вопросы: кто произнес эту фразу — сын или дочь? Почему мама мыла раму сама, а не поручила домработнице? Из таких вопросов и ответов на них складывается то смысловое поле, которое в современной филологии называется дискурсом.
Кто-то скажет: а зачем вы, филологи, выходите за пределы своего предмета? Разобрали бы предложение по членам — и дело с концом. Но как можно запретить науке быть любопытной и лезть не в свое дело? Хочется нам знать, как выглядит мама, которая мыла раму. Может быть, это такая очаровательная женщина, что встреча с ней ценнее любого грамматического разбора. Многие неожиданные открытия совершаются там, где наука выходит за «флажки», за границы существующей познавательной системы.
В сущности можно прожить жизнь, так и не узнав, что такое «дискурс» и никогда не пользуясь этим термином. Но если уж вы включили мудреное слово в свой лексикон, то надо решить, как его произносить, с каким ударением. В этом вопросе филологи делятся на две группы, подобно «остроконечникам» и «тупоконечникам» у Свифта. Одни делают ударение на первом слоге, другие — на втором. Эту ситуацию шутливо описал в своих стихах Тимур Кибиров, поэт с филологической жилкой:
Мы говорим не дИскурс, а дискУрс!
И фраерА, не знающие фени,
трепещут и тушуются мгновенно,
и глохнет самый наглый балагур!
Здесь обыгрывается строка из «морской» песни Высоцкого: «Мы говорим не штОрмы, а штормА…»
То есть у филологов, как и у матросов, свой жаргон, своя научная «феня». И ударение на втором слоге слова «дискурс», на французский манер — особенный профессиональный шик. А некоторые говорят «дИскурс», следуя англоязычной традиции. С нормативной точки зрения эти варианты равноправны.
Эффектное слово «дискурс» часто становится предметом квазинаучных спекуляций. Это заметил чуткий к веяниям времени писатель Виктор Пелевин. В романе «Ампир В» есть такой едкий пассаж: «Я часто слышал термины „гламур“ и „дискурс”, но представлял их значение смутно: считал, что „дискурс” — это что-то умное и непонятное, а „гламур” — что-то шикарное и дорогое. Еще эти слова казались мне похожими на названия тюремных карточных игр. Как выяснилось, последнее было довольно близко к истине».