Я даже… Стоп! Я – кто?! Я – командир танковой роты, гвардии капитан Олег Губский. Но ведь шеф Витька просил меня попытаться «слиться» с женщиной! Ну, просил. Может, не получилось… но настроение почему-то стремительно портится.
Сейчас ведь возьмут, да и прервут мне игру. А командую ротой я, между прочим, впервые.
Правда, пока не особо-то и командую…
С другой стороны – откуда им знать-то, кто я здесь? Может, они только тогда узнают, когда я расскажу… И вообще, чего зря голову ломать?
– Погодавышийклас, – продолжает Василий, – фрицыбегуткаквжареные…
Перестаю прислушиваться.
Окружающий пейзаж не особо радует.
Поваленная набок телега, рядом – труп лошади, по жаркому времени уже вздувшийся. В нескольких метрах от нее – воронка.
Странно, освободили эту местность только сегодня, а лошадь валяется уж точно не первый день. Фрицам что, лень убирать было?
– …хоть бы хто этага бесноватага фюрера грохнул…
Я открываю рот, чтобы сообщить, что как раз двадцатого числа «беснаватага фюрера» и пытались грохнуть, но вовремя соображаю: капитану Губскому об этом знать не положено.
Над головой неожиданно возник гул. Характерный такой. «Юнкерсы»?! Но, судя по звуку, самолет один!
Я размышляла слишком долго. Расслабилась: в последнее время немецкие летчики не слишком-то часто «радовали» нас своими визитами.
Застрекотали пулеметы. Кто-то из ребят сообразил и без приказа. Эх, зениток бы сюда парочку! А то из пулемета фиг достанешь…
Бомбы посыпались градом, вздымая пыльные фонтаны. И почти в одну точку. Как будто ему просто нужно было сбросить свой боезапас! Нервы у фрица не выдержали, что ли? Испугался пулеметов?
На второй круг летчик заходить не стал, потянул свою машину назад.
– Горит!
Что горит?
– Мужики, подбили! Вон дымит…
Но, к сожалению, самолет не был сбит, а благополучно ушел за линию фронта. Ушел, оставив несколько воронок, и…
– Мужики, глядите!
Покореженная штабная машина, а в ней – девичье тело в форме с погонами войск связи, вернее, то, что от него осталось. Выбирал ли фашист себе цель или сбросил бомбу «как придется» – кто ж его знает? Скорее всего, действительно метил в машину. Только вот почему шофера нет, да и вряд ли шофер вез одну только девушку? Штабной крысюк, заслышав гул бомбардировщика, поспешил укрыться от бомб сам, а на девушку ему было наплевать?
Я повертела головой, пытаясь разглядеть «хозяина» машины.
– Командир, спокойно…
Кто-то крепко взял меня за предплечье. Я дернула рукой, пытаясь высвободиться, но чужая рука держала твердо.
– Брось, командир. Пошли.
Василий. Оказывается, при необходимости он может разговаривать членораздельно и даже медленно.
– Не стоит мараться.
Меня снова потянули – на этот раз кто-то другой.
– Надо бы…
– Похороним, командир. Все сделаем, как надо.
Я возвращаюсь к своему танку, так и не узнав, что за сволочь поспешила спасти свою жизнь, принеся в жертву жизнь девчонки.
Передышка. Скоро поступит новый приказ, и мы снова рванем вперед – этот день, 22 июля сорок четвертого, войдет в историю Великой Отечественной как день, в который от фашистов было освобождено почти семьдесят населенных пунктов Псковского района.
Танки дозаправлены горючим, маслом, пополнен боекомплект. Проверена ходовая, пушки и пулеметы вновь приведены в состояние боевой готовности. Теперь можно немного отдохнуть.
Я уселась прямо на землю около танка, прикрыла глаза.
Подъехала машина, притормозила, громко хлопнула дверца.
– Ребята, почта! – высокий, кристальный голосок.
Это почтальонша Тося, милая миниатюрная девушка.
Короткая передышка, через пару часов в бой, а тут – почта. Это – правильно, письмо из дома перед боем как раз то, что надо. Странно, раньше я считала, что письмо из дому должно расхолаживать солдат. Ведь нахлынувшие воспоминания о доме, о ждущей любимой, о детях, которые подросли и уже не очень-то хорошо помнят своего папку, должно заставлять рваться домой, стремиться всей душой к матери, жене или невесте. И, конечно же, сразу должны возникать мысли о том, как уцелеть в этой проклятой мясорубке, чтобы вернуться и увидеть родные лица… Так должно было быть. Но – нет. После таких писем танкисты еще сильнее рвались в бой, еще яростнее дрались… Хреновый из меня психолог.
– Тосенька, вы сегодня просто ослепительны!
– Шо ты брешешь, Тосенька всегда ослепительна.
– Тосенька, а для меня есть что-нибудь?
– Тосенька, а вот мне никто не пишет… Может, хоть вы пару строчек черканете?
– Маслов, оставь девушку в покое…
– Оставь-оставь, а то Закиров тебе уши пообрывает.
– Зачем пообрывает? Просто отрежет. У него кинжал вон какой острый!
– Ага, он и спит с ним, с кинжалом.
Такое добродушное переругивание, сопровождающееся взрывами хохота, – обычное явление. Тосенька не смущалась. Во-первых, она и сама при необходимости умела поставить нахалов на место, во-вторых, за нее всегда было кому вступиться.
Я прикрыла глаза, и вдруг…
– Товарищ капитан, а ну-ка – танцуйте!
Я?!
Я села. Маленькие сапожки – всегда завидовала девушкам с небольшими ступнями, – топтались около меня, неторопливо приплясывая.
– Танцуйте-танцуйте! Вам письмо!
Письмо? Мне, капитану Губскому, не от кого получать письма: мать, жена и две дочери погибли при бомбежке.
– Ну же, товарищ капитан! – Тосенька притоптывает ногой; в руке у нее треугольник письма.
Я протягиваю руку, и она резко отдергивает свою, прячет за спину.
– Танцуйте, товарищ капитан!
Бойцы наблюдают тихо, молча. О том, что у их ротного погибла вся семья, знают, наверное, все. Кроме, наверное, Тосеньки – она-то здесь недавно.
Я поднимаюсь, делаю несколько движений под звонкое прихлопывание девушки: она искренне не понимает, почему ее никто не поддерживает.
– Держите, товарищ капитан.
Я раскрываю письмо. Красивый почерк, округлый, почерк девочки-отличницы.
«Дорогой папа».
Глаза заволакивает какой-то пленкой. Я смаргиваю, читаю дальше.
«Дорогой папа.
Я знаю, тебе сообщили, что все мы погибли, но это не так.
Когда дом наш разбомбили, мы с Дашкой как раз возвращались из магазина»…
Черт, что ж так режет глаза-то?
Я снова моргаю.
«…из магазина. Дашка все ныла, не хотела идти домой, а я все тянула ее и тянула, а сейчас думаю – зря, потому что бомбежка началась как раз, когда мы были около дома, и осколком Дашке оторвало ручку»…
По лицу что-то течет. Я подношу руку к лицу, вытираю слезы. Я плачу, и мне не стыдно того, что на меня смотрят мои бойцы. Я думаю, настоящему Олегу, на месте которого я сейчас, тоже не было бы стыдно. Мужчины не плачут? Фигня! Есть такие случаи, когда не зазорно плакать и мужику, и этот – как раз из таких. Люди на войне грубеют? Еще одна ерунда! По-моему, в огне, в грязи, в воде как раз сильнее проявлялось именно то человеческое, что было в каждом из нас. Конечно, люди бывают разные, но я именно о тех, кто имеет право называться человеком.
«А я, папочка, – мне стыдно писать об этом, но я, вместо того, чтобы спасать Дашку, потеряла сознание. Нас обеих подобрали и отвезли в больницу, но я две недели не могла прийти в себя. А потом, когда пришла, мне не сразу разрешили тебе писать.
Папочка, миленький, мы с Дашкой тебя очень-очень ждем! Отомсти фашистам за маму и бабушку, и за всех остальных советских людей, и за Дашкину ручку, и возвращайся с победой! Мы тебя будем ждать! Нас взяла к себе тетя Надежда, ты ее не знаешь, она из больницы. Она очень добрая, но ты, папка, все же возвращайся скорее. Любящая тебя дочь Ольга».
– Товарищ капитан, что, плохие новости? – простодушное лицо Тосеньки выглядит обеспокоенным, короткие бровки сведены вместе. Откуда ей набраться такта, девчонке этой – ей от силы лет восемнадцать, а то и меньше.
– Хорошие, – отвечаю я. – Мои дочки нашлись. Они живы.
И пускай это сто раз не мои дочки, а капитана Губского, мстить фашистам буду я. Наталья Нефедова. И за Губского, за то, что ему пришлось пережить, и за его девчонок, и за своего не вернувшегося с войны прадеда, и, как написано в письме, «за всех советских людей».