Но там, в шахте, Винсент оказался лицом к лицу с полным уничтожением в людях человеческого, их положение было хуже рабского. Крестьяне Милле были ещё из мира света, они верили в Бога, молились в положенное время, работали на свежем воздухе, следуя привычным дневным и сезонным ритмам. Для отверженных земли всякое слово религиозного утешения теряло смысл. Винсент понял неуместность своих проповедей при той незавидной участи, на которую одни люди обрекали других людей и даже детей. Добрых слов было недостаточно, надо было бороться. Его священническое призвание умерло в недрах шахты Маркас, в то время как его любовь к людям, особенно обездоленным, уже не знала пределов. Успев досрочно стать кем-то вроде рабочего пастора, теперь он нашёл собственный путь к спасению и целиком отдал себя служению шахтёрам.
Другим следствием этого опыта стало его решение обратиться к художественному творчеству. Когда он писал брату, что если бы Марис спустился в шахту, то мог бы потом написать невиданные картины, он отлично знал, что Марис никогда туда не спустится и что ему самому предстоит создать такие произведения – свидетельства в картинах и образах. Его движение к этому началось, как мы помним, в то лето, когда ему захотелось объяснить значение слова «утёс» не словами, а рисунком, но спуск в Маркас ускорил осознание цели. Это был его путь – рисуя, свидетельствовать в пользу обездоленных, но не только. В следующем письме к Тео он даёт своё определение искусства, от которого впредь уже никогда не откажется, а некоторое время спустя сообщает, что начал делать зарисовки шахтёров с натуры. Период Боринажа вовсе не стал для Винсента падением в бездну, напротив, это было время его возрождения. Наконец он стал самим собой, обрёл возможность громко заявить о себе, «прокричать», как выразился бы Флобер.
Закончилась его зависимость от родственников, от живописцев академического толка, следуя которым, он шёл против своей природы. Упоминая о своём амстердамском периоде, он писал Тео: «То была худшая пора моей жизни. В сравнении с теми днями моя трудная жизнь в этом убогом краю, лишённом всякой культуры, представляется мне желанной и интересной» (6). В свои двадцать шесть лет Винсент впервые осмелился настаивать на своих желаниях, симпатиях и антипатиях. Но потрясение было настолько сильным, что вначале ему пришлось совершить сложный переход в это новое состояние.
Он опять впал в изуверство, с которого начал свою жизнь в Боринаже, стал отдавать беднякам всё, что у него было, совсем перестал есть и похудел до того, что стал похож на аскета. Спал он прямо на земле, без одеяла даже в холода, отдавал все свои деньги, обувь, одежду до последней рубашки, чтобы помочь больным и пострадавшим в шахте. Он перестал мыться и подстригать бороду, покупал сыр, чтобы подкармливать мышей, а сам довольствовался чёрствым хлебом. Движимый любовью ко всякой живой твари, он поднимал с земли упавших с дерева гусениц и возвращал их на место. Он мастерил себе рубашки из упаковочной бумаги и горько негодовал, когда весной случались обычные в Боринаже катастрофы со смертоносными взрывами газа в шахтах. Его потрясало число погибших, раненых и обожжённых, которых поднимали из шахты Аграп, прозванной шахтёрами Гробом и Братской могилой. А весна 1879 года была особенно смертоносной.
Но это возмущение несправедливостью жизни сопровождалось его становлением как рисовальщика, свидетеля происходящего вокруг Можно даже сказать, что его творчество этим гневом подпитывалось. Рисовал он без какой бы то ни было методы и без соответствующих материалов – на любой попавшейся под руку бумаге и всем, что только оставляло на её поверхности след. Содержание при этом значило для него больше, чем форма, – так диктовало его сознание. В одном из писем, отправленных брату той спасительной для него весной, он изложил своё понимание сущности искусства, выдержанное в духе Эмиля Золя:
«Я до сих пор не знаю лучшего определения слова “искусство”, чем вот это: искусство есть человек в добавление к природе. Природа – реальность, действительность, из которой художник черпает свои ощущения, своё понимание, свой характер, которые он выражает, высвобождает, распутывает, разъясняет» (7).
Артез, персонаж «Утраченных иллюзий» Бальзака, называл искусство «концентрированной природой». Это близко к определению Винсента. Таким образом, работа художника над формой подчиняется тому посланию, которое он собирался передать людям. Какими бы смелыми ни были формальные решения, их никогда не следует считать целью творчества. Винсент уже тогда был реалистом и навсегда остался им. Его живопись, если ей предстояло найти зрителя, должна продолжить то, что звучало в его проповедях. Она должна свидетельствовать, обличать, воспитывать. Заметим, что он ещё не рисовал постоянно и даже не создал ни одного значительного рисунка и при этом ему важно дать собственное определение искусства. В этом весь парадокс Винсента. Он пришёл к живописи, с головы до ног вооружённым готовыми идеями. Другие начинающие живописцы долго с кистью в руках нащупывают свой путь. Конечно, Винсент будет изменять формы, используемые им для передачи своего послания, «социальные» мотивы его творчества прозвучат не столь отчётливо, но его понимание сущности искусства не менялось. Удивительная последовательность в становлении художника: ещё не умея как следует нарисовать яблоко, сформировать ясное и твёрдое понятие о своём будущем искусстве.
Новый психологический крен Винсента не мог не ухудшить мнение начальства о нём. Инспектировать его службу был прислан из Брюсселя некий Эмиль Рошдьё. Он увидел бродягу, который жил в какой-то убогой хижине, был беднее последнего нищего и являл шахтёрам ужасающий образ служителя церкви, над которым смеялись местные ребятишки, принимая его за ненормального. Репутация Винсента там вполне определилась. Его любили, но обращались с ним в лучшем случае как с блаженным. Инспекция закончилась для него неблагоприятно. При этом были использованы те же аргументы, что и в Лэкене, когда его выдворяли из школы: дескать, у Винсента нет ораторских способностей. Было отмечено его самопожертвование, всё, что он сделал для шахтёров, но от службы его отрешили.
Эта новая неудача потрясла Винсента. Он решил явиться к синодальному начальству в Брюсселе, чтобы попытаться переубедить их. Так как денег у него почти не осталось, он пошёл туда пешком через Моне, взяв с собой свои зарисовки шахтёров, чтобы показать их пастору Питерсену, ценителю живописи, которого он считал своим покровителем. Как раньше в Британии, он шёл пешком десятки километров, ночевал на сеновалах или в чистом поле и почти ничего не ел.
Грязный, покрытый пылью, похожий на бродягу, он пугал людей своей всклокоченной рыжей бородой и пронзительным, изучающим взглядом. Он привёл в ужас дочь пастора, которая, отворив ему дверь, тут же с криком бросилась прочь. Но Питерсен принял его, выслушал, показал ему свою мастерскую («он пишет в манере Схелфхаута или Хоппенбрауэрса») и внимательно рассмотрел рисунки Винсента, исполненные на случайных листках бумаги.
Рисовал Винсент неумело, неловко, резко, нарушая элементарные правила анатомии. Это доказывает, что рисунки, якобы превосходно исполненные им в возрасте одиннадцати лет, в действительности были сделаны не его рукой. По тому, что сохранилось из тех его ранних самостоятельных опытов (по его словам, он почти всё уничтожил), видно, что выбор сюжетов и особенно их идея интересны, чувствуется энергия рисовальщика, но техника примитивна.
Пастор отметил это и подумал про себя, что, если бы Винсент вложил в овладение этим искусством только половину того усердия, с каким он пытался служить миссионером, он бы не замедлил освоить технику рисунка даже при том, что занялся этим так поздно. Но как сказать ему, что он должен забыть о карьере священнослужителя? Ведь это могло его сломать.
И этот незаурядный человек настоятельно рекомендовал Винсенту продолжить занятия рисованием, попросил у него один из его рисунков и посоветовал вернуться к работе проповедника за свой счёт, как это было до его январского назначения.