В один из летних вечеров Лона пригласила его к себе в комнату на чашечку кофе со льдом и мороженым. Он пришел в одежде, которую носил по вечерам, — длинные брюки цвета хаки и голубая рубашка с коротким рукавом; однако в восемь часов он, попросив прощения, прослушал сводку последних известий. На стенах комнаты висели несколько ее карандашных зарисовок в простых рамках. На этих рисунках изображены были мечтательные девушки, пейзажи со скалистыми холмами, оливковые деревья. Под окном стояла двуспальная кровать, на ней покрывало с вышитыми подушечками в восточном стиле. На белой этажерке выстроились книги, расположенные «по росту» — сначала художественные альбомы с работами Ван Гога, Сезанна, Гогена, затем 15-томный Танах с комментариями Умберто Кассуто, а далее — серия романов, изданная «Народной библиотекой». В центре комнаты размещался круглый кофейный столик, рядом с которым стояли простые стулья. На кружевной скатерти, покрывавшей стол, сервированы были два прибора для кофе с пирожным.
Цви Провизор сказал:
— Приятно тут у вас.
И добавил:
— Чисто. Устроенно.
Лона Бланк, смутившись, произнесла:
— Спасибо. Я рада.
Но никакой радости не было в ее голосе, а только напряженность, смешанная со смущением.
Потом они пили кофе и ели пирожные, говорили о деревьях, декоративных и плодовых, обсуждали проблемы дисциплины в классе в наши времена, когда все дозволено, говорили о перелетных птицах.
Цви, поморгав глазами, сообщил:
— В Хиросиме, прочитал я в газетах, десять лет после бомбардировки все еще нет никаких птиц…
Лона отозвалась:
— Все горести мира вы берете на свои плечи.
И еще сказала:
— На низкой веточке под моим окном я позавчера видела удода.
Так начали они встречаться в вечерние часы. Бывало, сидели они на скамейке в одном из красивых зеленых уголков, под сенью ветвистой, густой бугенвиллеи, беседовали или пили кофе в комнате Лоны. Он возвращался с работы в четыре, мылся в душе, причесывался перед зеркалом, надевал отутюженные брюки цвета хаки с голубой рубашкой и отправлялся к ней. Иногда он приносил ей рассаду сезонных цветов, высаживая их в крошечном палисаднике перед ее входной дверью. Однажды он принес ей том избранных стихотворений Яакова Фихмана. Она дала ему коржики с маком в кулёчке, а еще рисунок карандашом, где изображены были два кипариса и скамейка. Но уже в восемь или в половине девятого они расставались, и Цви возвращался в свою аскетичную комнату холостяка, где всегда стоял густой, дремучий запах холостяцкой жизни.
Рони Шиндлин, остряк и балагур, сказал в кибуцной столовой, что Ангел смерти накинулся на Черную вдову. В клубе, где после полудня читались газеты, к Цви обратился Реувка (Реувен) Рот и сказал с симпатией, в которой, однако, крылась и доля насмешки:
— Ну что, нашел варежку, а?
Но Цви и Лона не испугались ни сплетен, ни язвительного сарказма. День ото дня их связь становилась все прочнее. Он поведал ей, что в свободное время, в одиночестве, сидит в своей комнате и переводит с польского на иврит роман писателя Ярослава Ивашкевича. Роман преисполнен нежности и страдания. Наша ситуация здесь, в этом мире, писателю видится курьезной, но не лишенной трогательности. Лона, слушая его — слегка склонив голову, чуть приоткрыв рот, — подлила в чашечку Цви еще горячего кофе, словно все, что он рассказал ей, свидетельствовало о том, что собеседник ее нуждается в утешении и вполне достоин его, и словно именно кофе, пусть в какой-то малой мере, воздаст ему и за боль и сожаление писателя Ивашкевича, и за его собственные сожаление и боль. Она чувствовала, что ей дорога связь между ними, наполняющая смыслом дни ее жизни, которые до сих пор были плоскими, всегда походили один на другой. Однажды ночью ей снилось, как они вдвоем скачут на коне, грудь прижимается к его спине, руки обхватывают его чресла, и несутся они между высокими горами по ущелью, на дне которого змеится пенистая речка. Об этом сне она решила не рассказывать Цви, хотя другие свои сны пересказывала неспешно, со всеми подробностями.
Цви, со своей стороны, поморгав глазами, рассказал, что в детстве, в польском местечке Янов он мечтал о том, что станет студентом. Но увлекло его появившееся в местечке Молодежное движение пионеров — первопроходцев, готовых после соответствующей подготовки заселять Землю Израиля, и Цви отказался от учебы в университете. Вместе с тем он непрерывно учится, во все дни своей жизни читает и вникает в то, что написано в книгах.
Лона с осторожностью собрала две маленькие крошки со скатерти, покрывавшей стол, и сказала:
— Вы были очень застенчивым юношей. И нынче вы тоже немного застенчивы.
Цви произнес в ответ:
— Вы не совсем меня знаете.
Лона сказала:
— Расскажите мне. Я слушаю.
Цви сообщил:
— Этой ночью я слышал по радио: в Чили произошло извержение вулкана. Четыре деревни полностью погребены под потоками лавы. Большинство жителей не успели убежать.
В один из вечеров, когда он с трепетом говорил ей о сборище диких зверей в Сомали — львов, леопардов, гиен, шакалов — взволновалось ее сердце, и она вдруг схватила его ладонь, потянула на себя и прижала к своей груди. Дрожь пробрала Цви, и он поторопился чуть ли не силой вызволить свою руку. Глаза его часто-часто заморгали. Всю свою жизнь он никогда не прикасался к другим и буквально цепенел, если прикасались к нему. Любил он прикосновения комьев разрыхляемой земли, нежную мягкость саженцев, но от прикосновения чужих людей, будь то мужчины или женщины, он сжимался, отпрянув, словно от ожога. Он всегда избегал рукопожатий, похлопываний по плечу, случайных прикосновений рук, сидя за столом в кибуцной столовой…
Спустя краткое время он встал и отправился к себе.
И на следующий день не пришел к ней, поскольку начал чувствовать, что отношения между ними неким образом ведут в такие области, где, по-видимому, не избежать несчастий, бед, катастроф, а этого он решительно не хотел и даже испытывал отвращение от одной мысли, что такое может с ним произойти.
Лона ничего не поняла, по своей душевной тонкости предположила, что она, наверное, оскорбила его чем-то. Она решила попросить прощения, хотя и сама не знала, за что ей извиняться. Не задала ли она ему такой вопрос, который задавать не следует? Или, быть может, не уловила какого-то важного намека, который был зашифрован в его словах?
Спустя два дня, когда Цви не было дома, она подсунула ему под дверь записочку, написанную ее круглым, бесхитростным почерком:
«Прошу прощения, если я Вас обидела. Мы сможем поговорить?»
Цви ответил ей запиской:
«Лучше не надо. Это кончится не хорошо».
Тем не менее она ждала его после ужина под широкой раскидистой кроной мелии, неподалеку от выхода из кибуцной столовой. Застенчиво она спросила его:
— Объясните, что я сделала?
— Ничего плохого.
— Так почему же вы от меня отдаляетесь?
— Поймите, это… лишнее.
С тех пор они больше не встречались, и если, проходя по дорожкам, сталкивались лицом к лицу или встречались случайно у склада, снабжавшего кибуцников всякими необходимыми в обиходе вещами, они обменивались кивком головы и, поколебавшись секунду, шли каждый своим путем.
За обедом Рони Шиндлин сказал своим соседям по столу, что Ангел смерти прервал свой медовый месяц и отныне мы все в опасности. И действительно, Цви поведал холостякам, собравшимся в клубе, где после полудня читались газеты, что в Турции рухнул огромный мост, и случилось это как раз в часы интенсивного движения.
Спустя два-три месяца у нас заметили, что Лона перестала приходить на встречи кружка любителей классической музыки и даже пропустила несколько заседаний педагогического совета. Волосы свои она покрасила в красный, с медным отливом цвет, стала пользоваться очень яркой губной помадой. Время от времени она не приходила в столовую на ужин. В осенний праздник Суккот она поехала в город и вернулась в платье, показавшемся нам несколько вызывающим — сбоку у него был глубокий разрез. В начале осени мы несколько раз видели Лону на скамейке у края нашей большой лужайки в обществе тренера баскетбольной секции, человека, который лет на десять был моложе ее, к нам он приезжал два раза в неделю из Нетании. Рони Шиндлин сказал о ней, что теперь по ночам она уж точно учится искусству дриблинга. Через две-три недели она отдалилась от тренера по баскетболу, и мы стали видеть ее уже в обществе командира взвода из охранявшего наш кибуц подразделения, солдаты которого, помимо несения боевой службы, приобретали еще и навыки сельскохозяйственных работ. Было молодому командиру около двадцати двух лет, и об этом нельзя было молчать, поэтому комиссия, ведавшая в кибуце вопросами образования, собралась на закрытое заседание, где обсуждались возможные аспекты подобных встреч.