Капо пошла к шефу подписать какую-то бумажку. И будто ненароком поинтересовалась, где эти девушки из Майданека и будем ли мы их записывать.
— Они сожжены…
— Что? — спокойно переспросила Мария, словно разговор шел о какой-то мелочи. — Почему, герр шеф, ведь они были так молоды и красивы?
— Да. Но у них было полно золота внутри, они проглотили его. А после сожжения золото само выходит из трупов… А золото нам нужно для ведения войны…
Он отвечал деловито, спокойно, будто объяснял смысл служебной бумажки. Тем же тоном он спросил:
— Была почта?
И Мария вынула из портфеля текущую корреспонденцию.
— Прочти, Мария, я думаю, ты сама сможешь ответить на письма.
Капо занялась чтением писем родных к заключенным, находящимся в лагере. Все письма были похожи одно на другое. Они пришли из Польши и из самой Германии. Письма из Польши чаще всего содержали просьбу переслать вещи покойной, ее пепел и запрашивали, от чего она умерла.
В первое время пепел пересылали семье в урне — за небольшую плату. Потом в связи с «завалом работы» прекратили. Отвечали только, что умерла от болезни сердца, или ангины, или вследствие простуды — это зависело от фантазии отвечавшего. Один заключенный, работавший в политическом отделе, рассказал нам, что он отвечал на письма «по десятичной системе»: один десяток умер от сердца, следующий — от воспаления легких и так далее, — чтобы не повторяться.
Мария читала письмо из Германии:
— «Лагерфюреру лагеря в Освенциме. Я получил извещение, что моя дочь Лотта Шульц умерла в лагере от болезни сердца. Благодарю за то, что власти меня об этом уведомили. Я горд, что она умерла, как настоящая немка на поле славы. Прошу прислать часы, которые после нее остались. Это фамильная память. Остаюсь всегда к услугам лагерфюрера и родины. С немецким приветом, хайль Гитлер! Франц Шульц».
Шеф с глубочайшей серьезностью выслушал о смерти «на поле славы». Следующее письмо было иного содержания.
— «Лагеркоменданту в Освенциме. Прошу подробно описать, как умирала моя дочь Данута Висневская, Что говорила перед смертью, кто за ней ухаживал? Спрашиваю потому, что моя дочь была здоровой и цветущей, кровь с молоком. Спрашиваю, как мать: что вы с ней сделали? Ей было двадцать лет, и я знаю, что если бы она была дома, то не умерла бы в таком возрасте…»
Мария прервала чтение, вопросительно глянув на шефа.
— Читай дальше, что пишет эта глупая мать, — проворчал шеф, зажигая сигарету.
— «…Она была моим единственным утешением и опорой моей старости. Я надеялась, что она вернется домой. А теперь мне уже не на что надеяться, некого ждать, вы можете теперь арестовать и меня. Дочь моя была права, когда говорила, что вы садисты…»
— Читай, читай этот вздор, — подбадривал шеф, усаживаясь поудобней.
— «…и злодеи, каких не было от сотворения мира, и будьте уверены, что господь бог отплатит вам за мое дитя…»
— Ну… хватит, Мария, довольно… Дай-ка сюда это письмо с конвертом…
— Записывает адрес, — шепнула Неля. — Ну, поплатится она за свои слова. Как можно так писать! Разве не знают, что такое Освенцим? Либо наивны, как дети, спрашивают, от чего и как умерла, просят прислать прах, — либо вот так грозят… А ведь надо стиснуть зубы!..
— Не говори так, Неля! Ведь у тебя есть сын. Надо ли тебе объяснять, что боль материнского сердца не спрашивает у разума…
Мария прочла еще письмо немца из Берлина, который просил прислать ему «дорогой прах» жены.
Мы отыскали фамилию в картотеке, и оказалось, что его жена была еврейкой. Шеф ругал теперь «идиота-немца», который прах своей жены еврейки называет «дорогим».
Наконец ему надоела эта возня с корреспонденцией, он закрыл за собой дверь в кабинет и включил радио:
«Верховное командование вермахта сообщает…»
Я приложила ухо к стене. Зютка перестала стучать на машинке. В шрайбштубе воцарилась тишина. Таня на цыпочках прошла по всем комнатам и предупредила:
— Тише, сообщение с фронта…
«Наши войска отошли в плановом порядке, оставив город…»
Внезапно дверь из комнаты шефа отворилась. На пороге стояла ауфзеерка нашей команды — Янда.
Янда была некрасива, но у нее был умный, какой-то проникновенный взгляд. Она была молода, но уже чувствовался ее сильный характер. Янда никогда никого не била. Она воздействовала психологически, приучая нас к правильной выправке и лагерной дисциплине. Было что-то в ее голосе, в походке, внушающее доверие. Янда относилась к нам по-человечески, никто не мог это отрицать.
Я знала, что Янда убежденная нацистка. Она преклонялась перед Гитлером и его «идеологией». Мне никак не удавалось найти объяснение, как это совмещается с ее человеческим отношением к заключенным, и однажды я спросила ее, воспользовавшись тем, что в шрайбштубе никого не было, что она думает об истреблении евреев.
— Я убеждена, что Гитлер ничего не знает об этом, — ответила она, — Это они здесь сами делают… Фюрер не допустил бы ничего подобного…
Я не решилась вдаваться в дискуссию, хотя меня так и подмывало спросить, почему же она, столь верная своей «идеологии», не даст знать фюреру, что они творят в тылу.
Теперь Янда стояла молча в дверях и проницательно смотрела на меня.
— Так, значит, тебя интересует политика? А ты помнишь, где находишься?..
— Меня не интересует политика, меня только интересует положение на фронте… Ведь даже на бланках наших писем есть этикетка, что можно получать газеты.
— Зачем ты притворяешься наивной? Чтобы это было в последний раз. Не разрешаю — и баста! Не стану пугать тебя удалением из команды, но предупреждаю!..
У Янды был талант появляться неожиданно: чаще всего она заставала нас в разгаре увлеченной беседы или ловила кого-нибудь во время работы за приготовлением обеда. Она ничего не говорила, но долгим многозначительным взглядом приковывала виновницу к месту. Я старалась избегать ее взгляда, но то и дело попадалась. Подруги говорили мне:
— Будь осторожней, ты у нее на примете.
Зная, каковы другие ауфзеерки, мы считали, — нам просто повезло, что у нас Янда, и недоумевали, как это Янду назначили надзирательницей в концентрационном лагере. Оберка Дрекслер и другие ведьмы терпеть ее не могли за мягкое отношение к заключенным. Однако ее ни в чем нельзя было упрекнуть.
Каждый раз, когда я в исступлении начинала говорить, что всех гитлеровцев надо уничтожить, меня ставил в тупик чей-нибудь вопрос:
— А что бы ты сделала с Яндой?
— Я лично ничего, — неуверенно отвечала я, — но она заслуживает того же наказания, что и все, уже за одно то, что она здесь.
Шеф заглянул к нам в комнату.
— Мария, цуганги.
— Сию минуту, герр шеф… Неля, Кристя, Ирка, Таня, будем принимать в «зале» зауны. Позовите из пошивочной Аду, пусть шьет мешки. Быстрее, столы, карандаши, карточки. Ирка, живей за мешками!..
Мы принялись за работу. Одни заполняли анкеты, другие складывали в мешки вещи прибывших.
Мы вошли в зауну. С нами Янда — она всегда наблюдала за нашей работой.
Цуганги толпились в углу огромного зала зауны, того самого, где недавно принимали итальянский транспорт. Испуганные женщины недоверчиво поглядывали на нас. Я подошла к ним и объяснила, что мы тоже заключенные, что с ними ничего не случится, что они должны отдать на хранение вещи, которые после выхода из лагеря получат обратно. Это были большей частью эрциунгсхефтлинги, имеющие карточки с номером, проставленным в политическом отделе. Их не татуировали. Каждая, подходя к столу, спрашивала, действительно ли отсюда выпускают.
— Ну конечно, ведь вас прислали только на шесть недель, с воспитательной целью. Поработаете и уедете..
— Да, да, я видела на воротах надпись «Труд принесет свободу», — громко засмеялась одна из них.
С этим транспортом прибыло пять полек из Вроцлава. Я спросила одну из них — ту, которая смеялась, — за что ее выслали.
— Да потому, что этот старый черт взъелся на меня и донес в полицию, будто я сказала что-то плохое о рейхе. Отомстил, стервец! Что я думаю, то думаю, но говорить не говорила. Уж лучше здесь подохнуть, чем жить с этим стариком.