Перед отъездом для поднятия духа он сходил в театр, потом в бордель и сфотографировался в длинном мешковатом пальто и со скорбным выражением лица. Три такие открытки он послал: а) домой, намекая на истощившиеся средства; б) Косгрейву, на школярской латыни описывая проституток Латинского квартала и в) Бирну, заполнив свободное место новым стихотворением. Стихотворение вполне улиссовское: о стонущем море, летящей морской птице, о седых ветрах и ледяных вихрях, несущих и его над неустанно ревущим внизу океаном…

Деньги из Дублина прибыли, 22 декабря он выехал, в Лондоне позвонил Йетсу и в ночь на 23-е был дома. Карточки, посланные им, оказали совершенно непросчитанное действие. Бирн возгордился автографом поэта и показал его Косгрейву, добавив, что никто не знает Джойса так хорошо, как он. Косгрейв безмятежно достал из кармана такую же фотографию и заметил: «Наверное, ты не знаешь именно этого?» Бирн прочитал залихватскую латинскую эпистолу с некоторым ужасом: он ведь просил Джойса не доверять Косгрейву, а детали письма были просто шокирующими. Тогда он вручил Косгрейву обе открытки и сказал: «Ну тогда пусть у тебя будет и эта».

Косгрейв со смехом рассказал Станислаусу об эпизоде и отдал ему открытку Бирна, сказав, что две ему не нужны. Джойс с тех пор выдумывал Бирну обидные клички, но… «Итак, в путь! Пора уходить. Чей-то голос тихо зазвучал в одиноком сердце Стивена, повелевая ему уйти, внушая, что их дружбе пришел конец. Да, он уйдет, он не может ни с кем бороться, он знает свой удел» [27]. Скорее всего, инцидент с открытками только ускорил развязку — дружба стала умирать раньше. Больше в течение дублинских каникул Джойса они с Бирном не виделись.

Однажды вечером в Национальной библиотеке, где он проводил б о льшую часть времени, завязался разговор с молодым человеком, ожидавшим свой заказ. Они беседовали о Йетсе. Молодой человек был красив, спортивен, цветущ и к тому же явно небеден. Представившись Оливером Гогарти, он добавил, что собирается получить диплом в Оксфорде. Гогарти был так же помешан на непристойностях, как Косгрейв, но при этом еще талантлив и замечательно остроумен. Он восхитился стихами Джойса и разразился своими, Джойса, разумеется, не впечатлившими — однако его восхитили скабрезные песенки Гогарти. Три из них — «Квартирохозяин, неси-ка вина», «Медик Дик и медик Дейви» и «Шимбад-мореход и Розали, шлюха из Угольной гавани» — он использовал в «Улиссе». С самого начала молодые люди испытывали друг к другу столько же приязни, сколько чувства соперничества: оба собирались стать медиками, оба рвались писать. Гогарти вещал об эллинизированной Ирландии, Джойс, не знавший древнегреческого, — о ее европеизации. Джойс видел в Гогарти «веселого предателя» Ирландии, несмотря на глубокую симпатию к нему, но и Гогарти считал его вывернутым наизнанку иезуитом, которого он просто обязан вернуть от меланхолии фирболгов [28]к аттическому ликованию.

Каникулы затянулись почти на месяц. Джеймсу доверили почетный ритуал — швырнуть каравай хлеба сквозь входную дверь в полночь на Новый год. Изобилие, которое этот обряд должен был обеспечить, все не наступало. В гостях у Шихи он мастерски изображал парижского студента. Когда его попросили спеть французские песни, он так же мастерски изображал, что опускает непристойности, и наслаждался тем, как почтенные гости понимающе «ухмылялись, хотя слова были совершенно невинные».

Перед отъездом из Дублина 17 января 1903 года Джойс услышал, что приятель его отца, О‘Хара из «Айриш таймс», может устроить ему место французского корреспондента газеты. Приняв желаемое за действительное, он отбыл во Францию, уверенный, что скоро получит это место. В Лондоне он зашел к Льюису Хайнду, редактору «Академи», и получил книгу на пробную рецензию. Результат не удовлетворил Хайнда и газету.

«Не подойдет, мистер Джойс», — сказал он.

«Извините», — сказал Джойс и собрался выйти, как обычно, не обсуждая причин.

«Да погодите, — остановил его Хайнд, — я ведь хочу вам помочь. Почему бы не выслушать мои пожелания?»

«Я подумал, — ответил Джойс, — что мне следует донести до ваших читателей, что я считаю эстетической ценностью книгу, которую вы мне дали».

«Верно. Этого я и хотел».

«Ну так вот, — продолжал Джойс. — Я думаю, что у нее нет ни эстетической, ни какой-либо другой ценности, и собирался донести это до ваших читателей».

Рассердившийся Хайнд сказал: «Хорошо, мистер Джойс, при таком отношении я вам не смогу помочь. Мне стоит только открыть окно и высунуть голову, как сбежится сотня рецензентов».

«Рецензировать вашу голову?» — поинтересовался Джойс, чтобы достойно закончить встречу.

Йетс потом ругал его за надменность, и Джойс принял упреки с непривычным смирением. Синг, который перебрался в Лондон по той же причине, что Джойс во Францию, писал другу: «Я не смог пройти по газетам на этой неделе… Джойс по дороге в Париж обошел их все, так что мне лучше несколько дней не показываться, чтобы не было впечатления, что ирландцев здесь слишком много».

Джойс вернулся в Париж, полный решимости продолжать «эксперимент со своей жизнью». Сохранился его читательский билет в Национальную библиотеку — там он сидел целыми днями, а вечера проводил в библиотеке Сент-Женевьев. Шекспир пока отставлен, он читает всего Бена Джонсона, и пьесы и стихи, очевидно, сейчас его интересует форма и техника. Он читает в переводе «О душе» и «Метафизику» Аристотеля, разумеется, и «Поэтику» тоже. В тетради он пишет свои собственные апофегмы, оспаривая превосходство комедии над трагедией: то, что она делает для радости, трагедия делает для печали, чувство обладания в одной так же важно, как чувство отделенности в другой.

Во всех тогдашних письмах, особенно домашним, главная тема — голод. Джойс даже бравирует этим вполне угнетающим состоянием, описания коего подробны и даже юмористичны — однако перекличка с тремя часами пятнадцатью минутами 13 января 1941 года в Цюрихе звучит уже и здесь. Письма эти стоили немало слез Мэри Джойс, чье здоровье тоже сильно пошатнулось. В залоговую кассу и ломбарды она несла последние даже не ценности — предметы домашнего обихода. Там не брезговали ничем, но и платили почти ничего. Чудовищными усилиями ей удавалось набрать три-четыре шиллинга, которые тут же отсылались в Париж. Но Джойс не слишком задумывался над тем, как ей это удается. Биографы часто, хотя и разными словами, пишут — «his pity he reserved for himself» [29].

«Дорогая мама,

твой перевод на 3 шиллинга 4 пенса за прошлый вторник был как нельзя кстати, потому что я оставался без еды 42 (сорок два) часа. А сегодня я без еды уже двадцать часов. Но эти приступы постов нынче для меня обычное дело, и когда я получаю деньги, то бываю чертовски голоден и успеваю проесть целое состояние (до одного шиллинга), прежде чем скажу: „Принесите нож!“ Надеюсь, что новый образ жизни не слишком попортит мое пищеварение. От „Спикера“ или „Экспресса“ новостей нет. Если бы нашлись деньги, я купил бы себе маленькую масляную печь (лампа у меня уже есть) и готовил бы себе макароны с хлебом. Надеюсь также, что проданный ковер — не из новых покупок, которые ты продаешь снова, чтобы прокормить меня. Если так, то не продавай больше ничего, или я буду возвращать деньги назад по почте. Я полагаю, что делаю все, что могу, но все равно большую часть времени тяну дьявола за хвост. Условия мои настолько восхитительны, что я временами не могу уснуть до четырех утра, а когда просыпаюсь, то немедля бегу к двери, чтобы увидеть под нею конверт от моих издателей, и уверяю тебя, что утро за утром вижу лишь деревянный пол; я вздыхаю и отправляюсь назад в кровать, несмотря на голод. Я не был у мисс Гонн и не собираюсь. Упорное растягивание твоего последнего перевода поддержит меня до середины понедельника (пересылка — вроде бы полфранка) — затем, похоже, я начну следующий пост. Сожалею об этом, ибо понедельник и вторник дни карнавальные и я буду, видимо, единственным голодающим в Париже.

вернуться

27

Перевод М. Богословской.

вернуться

28

Легендарное древнеирландское племя.

вернуться

29

Жалость он приберегал для себя (англ.). — Прим. ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: