Во внутренний зал продолжал течь людской поток. Он становился все гуще. А что если ей станет нечем дышать? Если она задохнется? Конечно, она там задохнется!
Он еще мог растолкать всех и проложить себе путь. Неужели они не понимают? Ведь ей самой не справиться с этой ордой. Похоже, что в этом городе не осталось порядочных людей. Кругом одни подонки. Грязные, липкие охотники до сенсаций.
Ее следовало освободить. Но Горм этого не сделал. Вместо этого он двинулся навстречу потоку и вышел на крыльцо. Закурил сигарету и жадно затянулся. Сердцебиение успокоилось.
Синеватая тень ползла между деревьями и разливалась по дощатой обшивке старой виллы. На фоне колеблющегося оранжевого света от факелов, стоявших у ворот, изгородь казалась сероватой. Почтенная публика заставила Горма почувствовать себя здесь чужим.
Неужели он пролетел накануне полтора часа на самолете только для того, чтобы присутствовать при том, как меценаты и интересующаяся искусством публика Осло задушат Руфь? И стоит тут дурак дураком со своей сигаретой.
Горм затоптал сигарету на замерзшей брусчатке и снова вошел внутрь. Работая локтями, он двинулся вдоль стены. Плотная толпа благоухала потом, духами и туалетной водой.
До его ушей долетел разговор о какой-то картине. Мужчина в сером костюме с галстуком и носовым платком из одной и той же шелковой ткани — красной в черный горошек — обратился к своему растрепанному соседу в кожаной куртке и шейном платке.
— Не понимаю, что она хотела этим сказать.
— А может, у нее вообще ничего не было на уме, — предположил его приятель в кожаной куртке.
— Понятно, что она эпатирует публику, но, с точки зрения живописи, это ниже всякой критики. Взять хотя бы глаза: зрачки написаны с фотографической точностью, а все лицо смазано. Почему?
Второй пожал плечами. Он держал блокнот, ручку, и на лице у него было написано: мне-то все ясно.
На картине, задевшей господина в костюме, был изображен обнаженный до половины человек. Он стоял, прислонившись к изгороди, или к стене, слегка запрокинув голову. Задумчивый и вместе с тем сосредоточенный взгляд был устремлен на что-то, находящееся перед ним. На художника? Человек протягивал вперед руки с раскрытыми ладонями. Как будто молился или о чем-то просил. Лицо с четкими чертами было лишено растительности. Картина кончалась сразу под пупком. Вид человека без нижней части туловища говорил о силе и требовал внимания.
Но, судя по всему, внимание публики сосредоточилось не на этой, а на соседней картине. Может быть, то была нижняя часть туловища того же человека. Обнаженная нижняя часть торса была словно распята на букве «А», приколоченная к ней большими гвоздями. Отверстие на головке фаллоса являло собой темный внимательный глаз. Горму стало неприятно, он отвернулся. И тут же увидел присланные им орхидеи. Но так и не понял, из его ли букета Руфь вынула тот цветок.
Над букетом висели две картины, включенные в каталог. На одной был изображен человек, цепляющийся за веревку колокола. Он был в чем-то ослепительно красном. Колокольня на заднем плане была зеленая.
На другой картине была изображена женщина, идущая по воде. Одна ее нога уже погрузилась в воду. Здесь контраст цвета тоже подчеркивал опасность ситуации. Еще мгновение, и женщина погрузится в воду с головой, утонет.
Горм протолкался в зал, где была Руфь. Ее атаковал телевизионщик с камерой на плече и интервьюер. Третьего человека немного оттеснили назад.
Вид у неё был совершенно измученный, но она покорно позировала рядом с картиной, изображавшей женскую голову на блюде. Рана была передана с поразительным реализмом Голова лежала так, что, кроме одного глаза, лица почти не было видно. Это был автопортрет.
Несколько любопытных, будто случайно, придвинулись поближе, но разговоры оборвались, как только телевизионщик включил камеру.
— Руфь Нессет, что вы ощущаете? Наконец вы вернулись на родину со своими картинами… — начал он с двусмысленной улыбкой.
— Не знаю, картины только что развесили.
— Но о многих из них критика уже писала, в том числе и в норвежских газетах?
— Да, наверное.
Наступила пауза. Интервьюер ждал, не скажет ли Руфь что-нибудь еще. Она не сказала.
— Ваши картины вызвали много кривотолков, особенно когда вы хотели выставить «Алтарный образ» в одной из церквей Берлина, где была открыта выставка икон.
Бледное лицо Руфи было серьезно.
— «Алтарный образ» — моя самая религиозная картина. Женщина осуждена рожать, потому что человечеству нужно кого-то распинать.
— Но церковь не захотела выставить эту картину? Разве вы не понимаете, что ее считают святотатством?
— Я слышала такое суждение, но я с ним не согласна.
— Эти картины — итог трехлетней работы?
— Нет, это только часть того, что я написала за три года.
— Вы пишете быстро?
— Нет, но беспрерывно.
— Хорошо ли работать в Берлине?
— Не знаю, я ведь не выходила из мастерской. — Она коротко улыбнулась.
— Но все-таки вы видели город, что-то вас вдохновляло, вы общались с людьми, которые имеют вес в искусстве?
— Случалось, но тогда я не писала.
Интервьюер отчаянно искал лазейку.
— Вы пишете что-нибудь новое?
— Нет, я пишу только старые мотивы.
— А какие у вас планы на будущее?
— Об этом я не говорю.
— Вы часто посещаете Северную Норвегию в поисках вдохновения?
— Нет.
— Как же вы обходитесь без нашей северной природы?
— Вы же видели мои картины? Интервьюер быстро подхватил тему.
— Но ведь корни что-то значат?
— Не спорю.
— У вас нет к ним сознательного отношения?
У Руфи широко раздулись ноздри.
— Такое сознательное отношение важно для работы полиции, политиков и педагогов. Для тех, кто должен следить, чтобы не оказаться случайно причиной несчастья.
— Кое-кто считает, что вы умышленно не работали и не выставлялись в Норвегии.
— Но вот же я выставилась в Норвегии.
— Да, но через сколько лет!
— На все нужно время.
— Интересная мысль. Половина ваших картин уже продана?
— Да.
— Но сознательно вы этому не способствовали?
— Способствовала, и даже более чем сознательно. Я их написала.
— На многих больших полотнах указано, что они принадлежат частным лицам. Это для того, чтобы продать их выше официальной цены?
Руфь перенесла центр тяжести с ноги на ногу, и Горм заметил жесткость во взгляде, которым она наградила интервьюера.
— Нет. Это потому, что они не продаются.
— Вам известно, куда попадают ваши картины?
— Куда — неизвестно, я знаю только фамилии первых покупателей.
Она знает, что картину с далматинцем купил я, подумал Горм.
— Вам неприятно, что люди вкладывают деньги в ваши картины, чтобы потом заработать на них? — спросил интервьюер.
— Если бы мне было неприятно, я перестала бы их продавать.
— Но вы не перестали? Значит, вам приятно зарабатывать деньги?
— А журналистам неприятно?
— Но журналисты не зарабатывают столько, сколько Руфь Нессет, — усмехнулся журналист.
— Значит, они не так хорошо пишут.
Кругом засмеялись.
— Говорят, что вы пишете членов вашей семьи. Что человек, летящий на фоне колокольни, ваш умерший брат?
— Именно так.
— Вы не отрицаете, что самоубийство вашего брата вдохновило вас?
— Это было убийство, а не самоубийство.
Режиссер поднял руку.
— Стоп!
Интервьюер застыл на месте. Камера остановилась. Люди отводили глаза, разглядывали ближайшие картины.
— Мы закончили? — спросила Руфь.
— Нет, мы начнем сначала, — ответил режиссер, стоявший сбоку, и хотел возобновить съемку.
— Мне холодно, — сказала Руфь и пошла к открытым дверям.
Народ расступился. Тишина сделалась осязаемой.
— Видишь? — сказал режиссер и злобно поглядел на интервьюера.
— Что будем делать? — спросил тот, ни на кого не глядя.
— Будем снимать.
— Картины?