Мелкий, надоедливый снег порошил с утра. Временами, нарушая его ленивое кружение, налетали порывы морозного ветра. Тысячи колючих белых крупинок проносились над Невой, скрывая по-зимнему неясные ее очертания.

Часовой, переминаясь у трапа с ноги на ногу, досадливо сетовал: почему не бьют склянки? Не спят ли там, на «Авроре»?

Время словно остановилось. Громада крейсера, стоящего у стенки Франко-русского завода, казалась покинутой. Ничто не выдавало признаков жизни. Борт с ржавыми, рыжими пятнами, с облупившейся краской, палуба без труб, комья неубранного снега на корабельных надстройках подчеркивали эту безжизненность.

Еще недавно на корабле был в разгаре ремонт. Сверла с яростным жужжанием вгрызались в металл, на палубе гремели железные листы, сновали матросы и рабочие. Теперь все вымерло. Лишь густой хвост грязновато-серого дыма медленно тянулся в небо. Человек посторонний не догадался бы, откуда берется этот дым, но часовой знал, что там, по другую сторону крейсера, стоит старая калоша с промасленной и черной от угля палубой пароход-отопитель. Его подогнали к «Авроре» на время ремонта.

Вымер и Франко-русский завод. Его трубы, простертые в низкое зимнее небо, не дымили третий день. Не дышат. Баста!

Из заводских ворот с самого утра не вышел ни один рабочий. Часовой, притопывая на морозе, иногда поглядывал на высокие и массивные ворота, у которых появились солдаты в серых папахах. Пока с ними был офицер, они чинно стояли на своем посту. Но офицеру, очевидно, надоело мерзнуть, и он удалился под крышу. Солдаты сбились в кучу, о чем-то оживленно переговариваясь.

Время тянулось и тянулось. Солдаты уже побелели от снега.

Час или два назад по трапу прошел мичман Поленов. Он возвращался из города. Мичман шел торопливо, погруженный в свои мысли, оставляя на трапе отчетливую цепочку тяжелых шагов. Следы постепенно завьюжило, сгладило. Сколько же прошло времени?

Морозные крупинки по-прежнему плясали перед глазами, ноги словно ступали по скрипучему, битому стеклу. И вдруг томительное однообразие разорвал лязг железных задвижек: заколыхались высокие ворота, пропуская взвод солдат. Офицер что-то быстро и запальчиво прокричал им. От взвода отделились человек десять. Впереди, придерживая шашку, побежал фельдфебель, за ним — солдаты, и через несколько мгновений исчезли в снежной кутерьме, взвихренной порывом ветра.

В кают-компании мичман Поленов отхлебывал круто заваренный чай и рассказывал офицерам о событиях в Петрограде. Улицы запружены народом. Ни проехать, ни пройти. Хоть на аэростате подымайся.

Чеслав Федорович Малышевич, инженер-механик, человек невозмутимый, равнодушный к политике, всецело отдавшийся ремонту крейсера, удивлялся: «А чего народ желает?»

Винтер, старший артиллерист, пытался выяснить, что видел мичман Поленов, что слышал.

Поленов рассказал: дома у них воду запасают — ванна полная. По телефону непрерывно звонки от знакомых: «Что нового?» Все чего-то ждут. Слухи — только рот открывай пошире: войска вызваны, градоначальник полицию пулеметами вооружает. На Невском, где всегда праздная публика жуировала, сейчас рабочая масса затопила проспект, как в половодье. И гул несется: «Леба-а-а, леба-а-а». Хлеба требуют. Голод людей вывел на улицы.

Гардемарин Соколов со строгим, суженным к подбородку лицом если высказывался, то неизменно касался самой сути событий:

— Шутка ли, миллионы мужчин в окопах. Крестьянин в поле не пашет… Вот и остались без хлеба. Довоевались! Разве вы не видели, господа, что весь Питер очередями опоясан? А сколько хлебных лавок, как штормом, смыло? Разнесли их в щепки, в пух и прах. Голод не тетка!

Винтер поинтересовался:

— А полиция, жандармы, гарнизон индифферентны?

— Не индифферентны. Городовые теперь в одиночку не ходят, — сказал Поленов, — мосты оцеплены, на фанерных щитах предупреждения: «Назад! Переходить запрещено!» Хотели, видно, центр оградить от рабочих окраин, да где там! Если на мосту заслон, рабочие по льду Невы через каналы идут. На льду, на снегу дороги протоптаны.

— Не всякую пробоину на корабле пластырем задраишь, — пояснил он, — а тут море хлынуло.

Разговор снова и снова возвращался к вопросу, с кем войска. И хотя Поленов вскользь помянул: солдаты от полиции особняком держатся, разговоры с толпой ведут, Винтер настойчиво добивался бесспорного и точного ответа, на чьей стороне гарнизон.

В кают-компании помолчали, раздумывая над вопросом Винтера, догадываясь об его опасениях: не повторилось бы в Петрограде 9 Января.

— Не похоже, — усомнился Поленов. — Тогда с хоругвями шли, с просьбами. Теперь требуют. И, знаете, какое слово у всех на языке? «Долой!» Над всеми толпами, как пароль, — «Долой!»

Кого «Долой!» — не спросили. Даже Малышевич не спросил. И Поленов не уточнял. Притихли. Лев Андреевич отхлебнул остывший чай, отодвинул стакан, достал из кармана газету.

Все сдвинулись к Поленову. Перед ним лежало «Новое время» за 25 февраля 1917 года.

Первая страница пестрела объявлениями. Они приглашали на панихиду «по в бозе почившем императоре Александре III», уведомляли о бенефисе А. А. Мирновой в пьесе Потапенко «Про любовь», сообщали о кончине тайного советника Владимира Лукича Попова. Словом, все было обычно, нигде и намека на события, охватившие Петроград.

Вторая страница открывалась призывом: «Жертвуйте на красное яичко солдату к пасхе». Чуть ниже с полосы смотрели две полуобнаженные женщины: одна — лицом к читателю, другая — спиной. Подпись под рисунком объясняла пикантные позы женщин: «Примерьте полученные по последним моделям от нашего Парижского дома элегантные корсеты, полукорсеты, пояса, бюстодержатели…»

Лишь на четвертой странице офицеры отыскали небольшую заметку, напечатанную мелким шрифтом и перекликавшуюся с событиями дня. В ней цитировались речи ораторов Государственной думы. Ораторы размышляли: почему, если есть в Петрограде мука, нет в булочных хлеба?

Председатель Совета министров князь Н. Д. Голицын, председатель Государственной думы М. В. Родзянко, петроградский городской голова П. И. Лелянов утешали общественность: «…имеются достаточные запасы пшеничной муки в количестве 460 тысяч пудов… подвоз муки в Петроград идет удовлетворительным порядком…»

— Ничего не понимаю, господа, — признался Малышевич. — Если есть хлеб, то почему его не продают? Если его нет, то зачем лгать?

Разговор офицеров внезапно оборвался: в кают-компанию вошли Никольский и Огранович.

Командир крейсера капитан I ранга Михаил Ильич Никольский остановился у стола и обвел офицеров взглядом. Статный, с горделиво откинутой головой, с взметенными кверху дугами усов, он никогда не смотрел в глаза подчиненным, смотрел мимо них, всем видом показывая свое пренебрежение.

Старший офицер Огранович — маленький, с тонкой, жилистой шеей — до стола не дошел. Между командиром и им всегда сохранялась небольшая дистанция. Он как бы сам ставил себя на второй план. Боднув воздух клинышком рыжей бородки, старший офицер впился взглядом в мичмана Поленова. На корабле знали: глаза Ограновича буквально буравят, и первым он никогда взгляд не отводит…

Было ясно, что Никольский и Огранович пришли сообщить что-то важное. К сожалению, никто не научился читать мысли командира. Его льдистые глаза ничего не выражали: ни тревоги, ни гнева, ни колебаний. В них господствовал холод, «вечная мерзлота», как определил один из офицеров, когда Никольский впервые появился на корабле. Выходец из дворянской элиты, связанный тесными нитями с сильными мира сего, он давно усвоил, что эти связи с лихвой заменяют любые служебные достоинства. Тех, кто был хоть ступенькой ниже его, он попросту не замечал. Команда платила ему почти единодушной неприязнью.

Матросы, прозвавшие Никольского Драконом, ненавидели его за мелочные придирки, за барские пинки и взыскания; матросы буквально проскакивали верхнюю палубу, если по службе приходилось туда подыматься, чтобы не встретиться с каперангом.

Офицеры постоянно чувствовали высокомерие командира: он ни с кем не советовался, держался обособленно, попрекал дозволенным и недозволенным. Аргумент у него был один: «Мне это не по нраву!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: